Историк философии, эссеист, один из авторов антивоенного сборника “Перед лицом катастрофы”, Михаил Маяцкий почти 35 лет живет и преподает в Швейцарии. По его мнению, с началом войны период "постсоветской философии" можно считать завершенным. После 24 февраля режим своими действиями, по сути, отменил философию, заменив ее своего рода псевдонаучным патриотизмом. О шансах на возрождение интеллектуальной мысли в России на новом историческом витке философ размышляет в интервью Радио Свобода.
– Позвольте начать с вашего текста в сборнике "Перед лицом катастрофы": "понимание этого события (войны) – пишете вы – будет меняться в зависимости от последующих событий". Как это событие (в трактовке Жака Рансьера, надо полагать ) изменилось за два года?
– Это трактовка не столько Рансьера, сколько Жиля Делёза и тех, кто в этом пошел за ним. Преимущественно у французов развилось, действительно, специфическое толкование событийности – такой апофеоз непредсказуемости, неожиданности, а-каузальности, а-потенциальности, случания-вопреки-невозможности. Не то чтобы у события не было причин, но они возникают в качестве таковых уже после события и подлежат объяснению уже в его свете (я как-то пытался разобраться в этом). Это как бы метафизическая подоплека того известного обстоятельства, что сама возможность полномасштабной войны РФ против Украины отрицалась экспертами буквально накануне ее начала; они буквально не находили для нее причин, которые, разумеется, легко нашлись постфактум. Один из признаков события (по крайней мере, в делёзианской трактовке) – то, что у него нет смысла, нет подходящего семантического ярлыка, который позволяет его занести в какую-то предсуществующую категорию и тем самым “понять”, нет готового нарратива, в который он бы входил в качестве оправданного и правдоподобного элемента. В частности, и поэтому смысл 24.02 будет меняться по мере создания этого нарратива, которое будет протекать, конечно, параллельно другим событиям – как в делёзовском, так и в обыденном толковании. Параллельно – неправильное слово, так как параллельные по идее не пересекаются, а событийные ряды Ближнего Востока, Китая/Тайваня, Африки, электоральных повесток и перетасовок во многих странах, ряды экономические, энергетические, военные, религиозные, культурные и другие многократно и сложно переплетаются.
– И к чему все идет? К чему нам готовиться?
РФ проиграла войну, как проигрывает партию смешавший фигуры шахматист
– Вот только что в почте мелькнула ссылка на свежайший сборник Experts’ Scenarios on Russia’s Future (ed. S. Frederick Starr). Подобные прогнозы появляются регулярно, и все мы по возможности знакомимся с их содержанием. Ибо, сколько бы ни ошибались эксперты, нам больше не от кого узнать, что происходит за пределами нашего личного поля зрения, каковы относительно компетентные оценки настоящего и вероятные прогнозы. От себя добавлю только, что “место” нашего обсуждения не нейтрально; это пространство русского языка, мы с вами именно на нем беседуем. Поэтому уже через язык причастность нас обоих к государству, которое развязало преступную, кровавую и, несомненно, самоубийственную войну, эта причастность не редуцируема, не истребима. Но она и вносит неизбежный перекос (bias): мы на всё смотрим через призму этой войны. Меня, как и моих украинских друзей, беспокоит, что война банализируется, вытесняется злободневной информацией с четырех сторон света, затмевается другими, часто более сложными конфликтами, другими трагедиями, другим злом, другой кровью. Но это, увы, неизбежно. Интерференцию событийных рядов, о которой я только что говорил, никто не отменял. И да, в мутную водичку всеобщего хаоса преступникам удобно совать концы. Может быть, поэтому тем более важно повторять азы: в этой войне всё однозначно; агрессор и жертва ясны; никакие оправдания агрессии несостоятельны: ни “мы один народ”, ни “Украины не существует”, ни “мы воюем не с украинцами, а на территории Украины с американским империализмом”, ни “они тоже не ангелы”. Чем кончится война? В определенном смысле РФ ее уже проиграла, поскольку затевалось всё ради залихватского уик-энда с сафари, а никак не ради взятия каких-нибудь Крынок или Клещеевки ценой тысяч и тысяч. Но РФ проиграла и в другом смысле – как проигрывает партию смешавший фигуры шахматист. Россия показала, что играть по правилам мировой политики она не умеет, а умеет только несколько инфантильно требовать пересмотра правил в свою пользу.
Михаил Маяцкий
Доктор философии. Работал в университетах Фрибурга, Лозанны, Женевы, в Высшей школе экономики. Автор книг "Platon penseur du visuel", "Во-вторых", "Курорт Европа", «"Спор о Платоне: Круг Штефана Георге и немецкий университет", "Ad hominem и обратно". Один из авторов антивоенного сборника “Перед лицом катастрофы” (2023). Живет в Швейцарии.
– Возвращаясь к вашему тексту. Вы пишете: “Произошло непоправимое”. В моральном значении: “Зло вышло без маски – и оно теперь отныне будет ассоциироваться с Россией”. Насколько непоправимое за эти два года стало еще непоправимее?
Окончательно и бесповоротно лопнул пузырь “русского мира”
– Да, речь не идет банально о необратимом: так можно охарактеризовать что угодно произошедшее. Тут другое. Как писала Ханна Арендт по другому, столь уникальному, столь, увы, распространенному поводу: “Этого не должно было произойти; за это невозможно наказать и это невозможно простить”. Непоправима смерть и увечья десятков тысяч мирных украинцев (включая, конечно, и тех, кто по зову сердца или приказу военкома стали военными), особенно непоправима смерть детей, непоправим психический травматизм миллионов детей и взрослых. Морально непоправимы расстрелы и пытки просто за то, что люди думали не так, как считают правильным за кремлевской стеной, а чаще из зависти и садизма. Как ни чудовищно это звучит, у этого есть и положительная сторона: окончательно и бесповоротно лопнул пузырь “русского мира” (ну, intra muros сколько-то миллионов рублей или юаней еще удастся под это дело распилить, но это и всё). В этом еще одна несомненная заслуга нынешнего узурпатора президентского поста. Он преуспел во многом: ему удалось расширить НАТО, сплотить украинскую нацию… Было непросто, но он сдюжил. Из страны – победительницы фашизма и покорительницы космоса он сделал rogue state (кстати, перевод “странa-изгой” звучит уж больно романтично: не понятый другими, отвергнутый толпой, гордый, сумрачный одинокий странник, тогда как rogue – это скорее подлец, подонок, мерзавец, мразь). В общем, на могиле вождя будет начертано: “Закрыл проект "Россия”.
– Фраза, которая сейчас на слуху в парижских, берлинских и прочих гостиных, где российские эмигранты: "Мы умерли". Отсюда два выхода: перерождение – или окончательное умирание, в нынешнем виде. На что больше шансов? Спрашиваю вас как университетского преподавателя из Швейцарии, который давно живет вне России и которому со стороны должно быть как-то виднее всех.
Понятие “эмиграция” изменило свой смысл
– Да нет, каждому видно свое, нет привилегированной метавышки, с которой виднее. Уже была зафиксирована перемена во взаимоотношениях между метрополией и новой диаспорой. Распределение на оставшихся и уехавших (после начала войны) сложилось довольно случайно: уехали те, кто смог, у кого были возможности и, наоборот, не было помех, хотя, конечно, в тенденции уехавшие более гомогенны, поскольку среди оставшихся есть, разумеется, и те, кто могли, но принципиально не хотели уезжать. Но уже за один год эта случайность трансформировалась в разницу между повестками: уехавшие болели за быстрейший крах режима, тогда как оставшиеся были озабочены скорее выживанием. Это схема, поэтому масса вариантов в нее не помещаются. Например, те из уехавших, которые перелистнули страницу своего российского прошлого, пытаются забыть о режиме, перестать уповать на его падение, вообще перестать чего-то ждать от своей родины, а, напротив, жить свою новую жизнь. Эта категория наименее заметна, поскольку по определению не показывается, не высказывается и в русскоязычном семантическом пространстве отсутствует. По крайней мере, очевидно, что исход-exodus после 24.02 создал новую демографическую, если не сказать антропологическую ситуацию. При плачевной демографии выталкивание за границу миллиона (если не трех) не самых старых и не самых глупых граждан неизбежно сказывается на общей атмосфере, на экономике, науке, культуре, образовании. Ситуация нова в том числе и по сравнению с прежними волнами эмиграции. Сильно расширилась география. Уже нет железного занавеса (не путать с визовым барьером), упраздненного интернетом, и против этого любые меры бессильны. Как всё бессильно против людей, верящих только телевизору. Но по сути и в принципе интернет, социальные сети создают общее информационное пространство, и уже поэтому понятие “эмиграция” изменило свой смысл.
– Время нас как бы жует; мы в пограничной ситуации, как называли это классики. Мы живем на историческом разломе – это дает возможность почувствовать остроту бытия. Можно ли из этого извлечь хотя бы экзистенциальный смысл?
Наступила очередная радикальная, хоть и пока скрытная, реполитизация общества
– Война перешла в затяжную фазу. Победы за три дня не вышло, но и перемоги за два года тоже не получилось. Сначала Украина удивила весь мир своей стойкостью, потом и Россия выказала определенную резильентность: обустраивается в своей неправедности, выкручивается по хозяйству (побаловались оброком – и будет, чем плоха барщина?), упражняется в психологической и интеллектуальной изворотливости, импортозамещается, меняет партнеров и сюзеренов, переходит в лигу пониже, ну чучхе так чучхе, нас и дуст не берет. Экономического краха не произошло. Всё вроде сыпется, да всё никак не посыпется. Армия воюет, как и в прошлом, преимущественно немереным человеческим ресурсом, но не только. И даже достигает, как говорится, частичных успехов (благо Запад всё топчется с отмашкой на использование своего оружия на территории РФ). Народ дуется на уехавших, на коллективного Обаму (ой, ну или кто там у них щас?), только не на родное и привычное. Поскреби властепочитание – найдешь стокгольмский синдром. И конечно, есть усталость, есть привычка. Случайно проснувшись ночью, мы уже не лезем в новости. Тех, кого война не убила, сделала ли она сильней? Конечно, нет. Утомила, обозлила, отупила. Но, как мне кажется, занятые в начале войны (и/или в 2014-м) позиции в основном не изменились. Но наступила очередная радикальная, хоть и пока скрытная, реполитизация общества. Путинский аппарат приложил немало стараний к деполитизации населения: это не ваше дело, там люди поумней, вы просто хорошо работайте каждый на своем месте и не суйтесь куда не надо. И интеллигенция подпевала свое любимое: политика – грязное дело. После 24.02 стало наглядно и очевидно: политика займется вами, даже и тем более если вы ею не занимаетесь. “Народ безмолвствует”, конечно, пуще прежнего, но уже из страха, а не из безразличия, а это – два разных молчания.
– Одна из причин современного несовременного существования России в том, что у нас не было своего Возрождения. Возрождение – это прививка не только культурой, но главным образом этикой: "поступать хорошо – хорошо само по себе, а не почему-то или для чего-то". Означает ли это, что, прежде чем менять что-то в постпутинской России, придется начинать с некоей Реформации XXI века? С этики, а не с экономики?
– У нас не только не было Возрождения, у нас были натуральные проклятия в его адрес. Я имею в виду прежде всего Алексея Ф. Лосева (с его "Эстетикой Возрождения", 1982) и непосредственно повлиявшего на него в этом Павла Флоренского. Для них Возрождение воплощало отказ от “богостремительного” средневековья в пользу “богобежного”, богоборческого Нового времени. Человек посмел поставить под сомнение, что “вне Церкви нет спасения”, возомнил о себе невесть что. От гуманизма там и до либерализма рукой подать. Да, это имеет отношение к происходящему, потому что президент-главнокомандующий не с бухты-барахты заговорил языком теократической биополитики, не вдруг выступил пастырем, чтобы сообщить народу-пастве, как жить праведно: чем просто “сдохнуть”, гораздо лучше, оказывается, пасть на священной войне за правду, она же – Россия. Это всё тот же антивозрожденческий страх, что человеку вдруг вздумается, что он сам способен определять, для чего и как ему жить.
– У России – об этом теперь все вспоминают – почти нет опыта политических свобод и огромный при этом опыт несвободы. Можно ли вообще говорить о каком-то демократическом опыте в России? Скажем, период с 1861-го по октябрь 1917-го. Или опираться в поисках свобод на "Россию, которую мы потеряли", – совершать ту же ошибку, что и демократы 1990-х?
У России не получается ничего накапливать
– У России, как мне кажется, особое – странное, неловкое – отношение к времени. Все публичные исторические дискуссии здесь обязательно имеют обертон: в какую бы эпоху нам вернуться? Как если бы у россиян была такая специальная коллективная машинка времени и как если бы заминка была только за тем, чтобы договориться, в какой именно золотой век прошлого (или, наоборот, будущего, “в коммунизм, минуя капитализм”) мы хотим перепрыгнуть. К этому добавился разор, учиненный в исторической науке Фоменко, Мединским, Путиным и иже. Может, и недаром евразийцы считали, что у кого-то, наверное, история, но у нас – география. Что касается традиций, то у России не получается ничего “капитализировать”, накапливать. Тяга российских консерваторов учить Запад традиционным ценностям тем более смехотворна, что Запад во многом остается традиционным, а в России традицию только пытаются ввести (но тщетно, потому что тут же отменяют) очередным царским указом. Как Чаадаев сетовал на отсутствие традиций, так и за два века вытаптывания разнообразных ростков с ними лучше почему-то не стало.
– Опыт советского диссидентства – это опыт свободы? Он же привел в итоге к перестройке. С другой стороны, этот опыт кухонного сопротивления не привел к качественным изменениям массового сознания. Сахаров, Солженицын и прочие – это в копилку свободы? Или это тоже неприменимо к сегодня?
– Да, конечно, это был опыт свободы. Неприемлемый, даже ненавистный для большинства, для тех, кто полагал, что “это навсегда”, ну а раз навсегда, надо приноравливаться, как-то жить, а значит, жить в компромиссе. Диссидентство – это непосредственный предок или, скорее, старший современник “демшизы” – далекого от идеала, но лучшего, что дало российское общество постсоветского периода. Конечно, такие фигуры, как Солженицын или Зиновьев, столь же яркие, сколь и противоречивые, показывают, как трудно держать линию, переходя из одной эпохи в другую. У истории неисчерпаемый потенциал иронии: Зиновьев прославился изобретательной и едкой сатирой на брежневский Институт философии, а его вдова очень комично пытается превратить уже позднепутинский Институт философии в отдел агитации и пропаганды при министерстве патриотизма. Но мне в этих ваших вопросах слышится еще вот что: кто из них – из нас – упустил брезжившие возможности? После 24.02 часто раздается “это мы просрали”, причем, например, от художников, поэтов… Люди так ощущают, поэтому с этим как с переживанием не поспоришь. Но, извините, это не смогли остановить дипломаты, политики, разведслужбы, нобелевские лауреаты, экономические советники, олигархи… Ну хорошо, пусть поэты бичуют себя, что тоже не смогли.
– "Начинать" нужно с покаяния за 1917 год и далее – за преступления тоталитаризма (вы также пишете об этом в сборнике “Перед лицом катастрофы”) – чтобы не допустить ресоветизации вновь?
Страх перед революцией рос вместе с нелегитимностью режима
– О покаянии говорили скорее другие участники сборника, причем некоторые весьма критично. Пока все разговоры о вине, ответственности, раскаянии лишь выявляют ex negativo (иначе говоря, в силу нехватки-manque) жажду мести в условиях полного порабощения режимом своей судебной системы и сомнительной действенности международного правосудия, которое, напоминаю, как раз и призвано подключаться, когда собственная юридическая система оказывается недееспособной. Про 1917 год всё то же: пора перестать дергать туда-сюда ползунок на машинке времени. При этом Октябрьскую революцию необходимо осмыслять. Ее столетие было встречено в России, за незначительными исключениями, оглушительной тишиной, поскольку к этому времени по ее поводу у режима сложилась одна-единственная формула: “Вы что, хотите как в 17-м?” Страх перед революцией, вплоть до слова “революция”, рос вместе с нелегитимностью режима.
– Советское, советскость – это яд такой? Это надо лечить? Но как? Вот перестроечные методы – разоблачения в печати – все это почему-то не сработало. Почему массовый человек быстро вытеснил все плохое – оставив только "хорошее"?
– Тоталитарное всех сортов – это яд. Но этот яд соприсущ социальному и человеческому. Тут, боюсь, мы выходим на такие вопросы, которые скороговоркой не решишь.
– Время мирного протеста закончились 16 февраля 2024 года? Со смертью Навального – что произошло? Что это означает политически?
– Катастрофа в том, что ни политически, ни морально это ничего не значит. Страна это проглотила в целом. Страна проглотила преступную войну, что уж там убийство какого-то “профессионального героя”, говоря цитатой из Евгения Шварца. А между тем политиков такого масштаба, таких человеческих качеств, такого бесстрашия, такого дара внятного слова (см., например, его речи на судах), кажется, не предвидится. Я уже не говорю о том, что “бог, извините за выражение” (Левинас), послал народу-как-бы-богоносцу верующего политика – не ханжу, не фарисея, не святошу, не товарища майора в рясе. Боюсь, что на вторую попытку он решится нескоро. Но ему и спешить, правда, некуда. Да и тварный мир велик, ну что ему, в самом деле, Россия?
– Критика 1990-х в качестве первопричины нынешней катастрофы (я имею в виду дискуссию, порожденную фильмами Марии Певчих и ФБК), на мой взгляд, уводит нас в сторону от обсуждения войны. Кроме того, при всех недостатках Ельцина и его соратников 1990-х других, как говорится, отцов-основателей у демократической России нет. Как это отделить? И надо ли?
Война изменила наше понимание ельцинизма
– Фильмов Певчих, к сожалению, не смотрел. Но, как водится, “скажу”: поляризация мнений вокруг этого фильма очень показательна и абсолютно закономерна. Советский строй снабжал всех псевдоединым нарративом, который в брежневизме строился уже просто по контрасту с официальным. Когда этот строй рухнул, нарратив распался на тысячи очень и очень разных. А нам всё хочется прийти к некоторому консенсусному описанию той переходной эпохи. Какой-нибудь одинокий дедушка, которого убедили продать квартиру с правом пожизненного пользования, а на следующий день убили, и, с другой стороны, человек, который вкусил свободы, комфорта и возможностей самореализации, о которых его родители не могли мечтать и в самых дерзновенных снах, – какой общий знаменатель можно найти у этих двух – очень типичных – конфигураций жизненного опыта 1990-х? С другой стороны, я считаю пусть и проблематичным, но не зазорным, а вполне оправданным поиск в раннепостсоветском периоде определенных “истоков путинизма”: как мы уже сказали вначале, событие порождает и высвечивает собственные причины. В этом смысле да, война изменила наше понимание ельцинизма.
– У группы "Уральские пельмени" есть сценка: двух грешников из наших берут на работу в ад. Россияне уже не мечтают попасть в рай, предел их мечтаний – самим распределять грешников. Очень символично, по-моему. Есть ли в русском характере какое-то специфическое влечение и даже любовь – к смерти? По аналогии с тезисом Пелевина (Россия как фабрика по производству страдания): Россия производит смерть – и более ничего?
– Чего русская философия добилась-таки, так это конвертирования “дефицитарной парадигмы” (по Чаадаеву: у нас нет того, сего да, в общем, ничего) в полномасштабную манию величия: да, мы не сильны в мысли, зато как мы верим! Да, правосудие – это не наш конек, но оно нам и не нужно, настолько мы “добрые внутри”! Да, жизненный комфорт – это не наша сила, зато мы от него и менее зависим! Да, мы не очень-то привязаны к жизни, зато тем легче идем на смерть! Да, наш земной быт невзрачен, зато нас всех ожидает рай! Можно смеяться над танатоидными камланиями Дугина & Со.: держаться за жизнь – это для слабаков и для изнеженных западных буржуйчиков, наше дело – смерть и пр. и пр. Но когда страна, на которую никто не нападал, глотает полмиллиона (!) бессмысленных потерь и держит курс на следующие полмиллиона так, что ни один слышимый голос – депутата ли, медийной фигуры ли – не поставит вопрос об их оправданности, – тут невольно задумаешься о самоиндуцированной уникальности этой страны. В периоды открытости и сближения, сменяемые периодами самоокукливания, Россия подчеркивала свое родство с Западом. Но на “Западе” цена человеческой жизни такова, что в нее сейчас упирается и поддержка, оказываемая или нет Украине. Уже идея, что от западного оружия могут погибнуть гражданские россияне, не проходит, что же говорить о возможной отправке в бой своих солдат? Первый же убитый станет предметом дебатов об обоснованности вмешательства, оппозиция подхватит эту тему, правящая партия поставит себя под потенциально роковой удар... В России же народ не только безропотно потерял сотни тысяч, но и, кажется, поддерживает свое руководство по нарастающей, пропорционально росту жертв! “Это ж не просто так”! Чем больше крови, тем яснее, за что мы воюем! Лозунг “мы за ценой не постоим” с ростом этой самой цены только обретает лоск героической преемственности. Мы судим-рядим о процентах поддержки, но речь нужно вести прежде всего не об анонимной массе, а о вполне именуемой верхушке, которая обязана была сделать всё, чтобы удержать отъехавшего тирана от преступной и обреченной авантюры. Но нет, институты оказались заблаговременно утрамбованы, а на уровне личного действия цена депутатского мандата (номенклатурного места, едросского партбилета, you name it) оказалась слишком высока. Революция, говорите, пожирает собственных детей? Ну вот Россия делает это безо всякой революции.
– У философа Анатолия Ахутина, так же как и у Михаила Эпштейна, например, часто звучит тезис о "ничтойности" России: территория, которая способна производить, распространять, длить, множить вокруг себя лишь ничто; война – одна из форм его производства. Как бы вы прокомментировали этот тезис?
– Анатолий Ахутин (и в сборнике “Перед лицом катастрофы” так или иначе Константин Бандуровский, Николай Плотников и другие) ставит вопрос о “нигилистической войне”, об императиве deleo ergo sum, то есть уничтожаю, следовательно, существую, о небытии, завидующем бытию. И когда уже третий год ежедневно читаешь новости о бессмысленном уничтожении российской армией людей, природы и созданного человеком, то начинаешь воспринимать вести о том, что РФ украла сколько-то миллионов тонн зерна, почти как обнадеживающие: все-таки дыра небытия поглотила здесь еще не всё (это был сарказм, если что). Ну и, конечно, Россия самопроизвольно выпилилась из консенсуса доктрины ядерного сдерживания: вместо ЯО как миросохраняющего фактора она стала им потрясать как дубиной, похерив пол с лишним века сложнейшей политической и дипломатической игры для поддержания какого-никакого мира. Это упоение уничтожением знакомо нам со времен “до основанья, а затем”, потом по раскулачиванию, по вытаптыванию (иногда, к счастью, тщетному) всего талантливого, по прибауткам “ломать – не строить”, по шутливому опросу: “Что бы вы выбрали: корову задаром или чтобы корова сдохла у соседа?”, по очевидности ожидаемого ответа…
– Про Александра Дугина. Его пляски на костях, призывы: "Да, смерть", – это все-таки философский дискурс? Философ ли Дугин?
Философия – это не какая-то пушистая институция с благостными причесанными идеями
– Мне кажется несерьезным вычеркивать из цеха тех, кто нам несимпатичен. Дугин – философ. Книжки стоят в библиотеках и магазинах в разделе “философия”, диссертацию защитил по философии – значит, философ (там, правда, с дипломом о высшем образовании всё очень сомнительно, но с ученой степенью – вроде нет). Но главное не это. Философия – это не какая-то пушистая институция с благостными причесанными идеями. И отношения с властью, как и с “толпой”, у нее сложные и тесные. И в ней много разного рода болезней, соответственно, самолечения (редко с выздоровлением, чаще с осложнениями), неутоленного нарциссизма, графомании, провокации, самолюбия, позы, желания пасти народы… Это такие демоны или идолы, которые осаждают любого философа. Но тут к ним добавляется оппортунизм, желание потрафить власти. Это уже просто из области “кто как зарабатывает деньги”.
– "Для полноценной философской жизни необходима алхимическая связь с языком, на котором происходит философствование, с живой речью и с живыми институтами", – пишете вы в "Холоде"; значит, все-таки почва что-то значит? Неужели нельзя делать русскую философию за пределами России?
– Это, наверное, не очень важно, но всё же заметьте: я в “Холоде” говорю о философствовании в России и о временной паузе, к которой его принудили, а Вы говорите о “русской философии”. В другой момент я бы не придирался, но война и здесь тоже кое-где заострила акценты. Одно дело философствовать по-русски (как и на любом языке). Это дело важное, причем обоюдно: и для философии, поскольку она обогащается каждым идиомом, каждым языком, и для языка, так как он обретает иной уровень рефлексии и выражения, когда обзаводится философским аппаратом, – сначала, как правило, для перевода иноязычной мысли, а затем уже черпает из собственного ресурса, который тоже никогда не бывает абсолютно “своеобычным”. И тут да, важен контакт с читателем, с научной, гуманитарной, художественной литературой, как прозой так и особенно поэзией, с публицистикой, с политическим языком, с языком – не про нас будет сказано – парламентских дебатов, вообще, важен живой говор, причем разных поколений, важен язык массовых жанров – соцсетей, шансона, рока, стандапа, рэпа. В этом смысле при всём интернете всё же нужна, как вы говорите, почва. И совсем другое дело – “русская философия”, в которую уже двести лет пытаются вдумать какой-то неуловимый высший смысл. Это неминуемо кончается тем, что какие-то налетчики-гопстопники берут на абордаж вполне, впрочем, смирный и послушный Институт философии и начинают уличать его сотрудников в том, что те, негодяи такие, занимаются просто философией, а надо-то – русской философией! Вот эту “русскую философию” господин Путин & Со точно “похоронят в гроб”. Ну что ж, как говорится, есть и хорошие новости.
– Насколько успешно, на ваш взгляд, удается нынешним z-идеологам оправдать конфликт с НАТО и миром? Каких философов из прошлого, например, они “пристегивают” для этого? Следите ли вы вообще за биением философской мысли Там?
Репутация лживого, подлого, циничного партнера у России сформировалась надолго
– Кремлевская идеология давно научилась ориентироваться на клиента. Пенсионеров она кормит ностальгией по советскому, верующих – ненавистью к советскому атеизму, консерваторам гордо демонстрирует свою гомофобию, антиколониалистам – свой антиамериканизм, имперцам подмигивает одним глазом, националистам – другим. Определенного успеха эта стратегия добивается, но всё же особенно внутри. Внешний успех ограничен тем, как кремлевский дискурс вписывается в локальную ситуацию каждой данной страны. Но репутация лживого, подлого, циничного партнера у России сформировалась, надо полагать, надолго. С привязкой к философам тоже как-то не складывается. Мертвый Ильин и живой Дугин, может быть, на что-то бы и сгодились, но РФ решила осенить свою преступную авантюру лозунгом “денафицикации”, что не очень клеится с нацистскими взглядами и Ильина, и Дугина. Как говорится, так у них всё. Группа зигующих философов свою самостийность и независимость от внешних (прежде всего, конечно, западных) влияний недавно решила сформулировать в сборнике, название для которого позаимствовала из… конфуцианского словаря: “Исправление имен”. Это, конечно, согласуется с партийной линией (“Сталин и Мао слушают нас”), но как-то с трудом вписывается в поиски самобытности.
– "Если какое-то возрождение философии на русском языке и возможно, то только через философский, этический (наряду с правовым, социологическим, экономическим) разбор произошедшей катастрофы и преступной кровавой авантюры", – пишете вы. Начать новая философия России должна с признания вины и работы с травмой. И далее: “...чтобы осмыслить травму, кое-кому пока удается только – в лучшем случае! – мыслить травмой". Как бы вы это описали поподробнее?
– Не только сама полномасштабная агрессия, но и то, что к ней привело (уничтожение институтов, истребление инакомыслящих, нефтяной и культурный подкуп Запада), неспособность “элит” ее предотвратить, легкость, с которой страна к ней приноровилась, – всё это образует состав “антропологической катастрофы”, сопоставимой с и, несомненно, преемствующей той, которую имел в виду Мераб Мамардашвили. Она подлежит осмыслению, разбору. Кем? Условными “нами”, каждым из нас, каждым человеком на свой манер. Здесь тоже, разумеется, не будет единого нарратива. Умеют ли философы ее осмыслять? Нет. Mы к этому не готовы, не были этому обучены и вообще-то предпочли бы заняться чем-то более интересным. Но для будущей философии на русском языке это, как мне кажется, неизбежный экзамен. У нас для него наверняка не хватает полноты информации, но главное – для него нужна определенная отстраненность, которой у нас нет. Мы слишком еще сами травмированы произошедшим, в каких бы привилегированных ситуациях мы ни находились по сравнению с жертвами бомбежек и террора. Мы этого не умеем, но это нас не освобождает от обязанности это делать.