12 января в соцсетях появилась информация о том, что 76-летний поэт Лев Рубинштейн, которого незадолго до этого сбила машина на пешеходном переходе, умер в больнице. Вскоре лечащий врач и семья опровергли эту информацию, и многие тогда понадеялись, что после ложных слухов о смерти поэт проживёт ещё долго. Но надежды оказались напрасными. Утром воскресенья 14 января дочь Рубинштейна сообщила, что поэт умер.
Мой папа, Лев Рубинштейн, умер сегодня.
Чуда не случилось.
Представляю, как он сам произносит эту затасканную, совершенно рубинштейновскую фразу: "Чуда не случилось". Со своей неизменной, мудрой, доброй, горькой и неподражаемой иронией.
В этой истории есть какая-то злая символика. В том, что не своей смертью. В том, что по дикой случайности. В том, что шел по "зебре", не глядя по сторонам, потому что, согласно правилам... Но какие там теперь могут быть правила? Просто для такого, как Лев Семеныч, в нынешней России ни места, ни времени нет.
Это был один из самых лучших и важных для меня людей, которых мне доводилось знать.
Рубинштейну не помогли наши молитвы, или просто нашел
причины идти дальше. Я знала его только издали, но
когда человек с громким именем живет тихо, а потом
плач о нем стоит и тихий и громкий, хочешь не хочешь,
а позавидуешь такой личной истории. Поколение
гигантов, не успев толком состариться, спешно
собирает свои гигантские чемоданы, какая-то труба
их зовет, что ли. Не надо.
Вот оно и случилось. Все всё понимали, но заклинали себя до последнего момента. Нет больше с нами нашего любимого Левы, но какую же память оставил о себе этот маленький большой человек!
Эх, Лев Семёнович, всё-таки ушёл... Как же жаль
Печальное утро. Ушел
ЛЕВ РУБИНШТЕЙН.
Поэт и гражданин в лучшем смысле обоих слов.
Душа и совесть русской культуры, что бы о ней ни говорили.
Любовь и память навсегда...
Лев Рубинштейн умер.
Чуда не произошло.
Это большая потеря лично для меня и для всех, кто его знал. Все, кто его знал, очень его любили.
В прошлом году мы с Лёвой несколько месяцев переписывались. О том, что происходит вокруг и обо всем на свете. В том числе и о смерти.
Вот отрывок из Лёвиного письма. Сегодня эти слова звучат как прощание со всеми нами.
"Я, как и ты, человек нерелигиозный. Хотя какой-то человек мне объяснял когда-то, что главной мотивацией (иногда глубоко скрытой) любого художественного творчества безусловно является религиозное чувство, пусть не осознанное и даже отрицаемое. Не знаю.
Что касается "потом", то я не строю догадок на этот счет. В человеке, в его психике заложена, запрограммирована эта неизвестность.
Я еще в детстве фантазировал на эти темы. Я вообще в детские годы много думал о смерти, гораздо больше и чаще, чем сейчас.
Так вот я воображал, что сон это репетиция смерти. И что представления об аде и рае это метафоры тех вариантов сновидений, какие ждут нас после всего. Человека хорошего, честного и доброго, думал я, ждут исключительно радостные и счастливые сны. А человека дурного, злобного и агрессивного ожидают сны тяжелые или даже кошмарные – в зависимости от степени его греховности.
Смерть, кстати, вообще завораживала меня. Точнее не она сама, а ее, так сказать, институциональность. То есть похороны, венки, медали на красных бархатных подушечках, заплаканные лица, фальшивые звуки духовых.
Я жил за городом. И помню, как со всех ног и с замиранием сердца я мчался на новаторски переосмысленные пьяноватыми лабухами Шопеновские звучания.
Примерно столь же стремительно и с толь же взволнованно я устремлялся на запах гари. Пожар тоже бесконечно интриговал меня.
Но вернусь все же к твоему вопросу. Чего я жду и на что, так сказать, надеюсь. Втайне я мучительно, – хотя и безосновательно, – надеюсь на то, что мне будет предоставлена возможность пусть совсем ненадолго приподняться над этим плоским миром и посмотреть-послушать, кто, как и что будут реагировать на мое исчезновение из круга осязаемых явлений.
Но и это, закрыто для нас. Одному литературному герою это, впрочем, удалось. Но на то он и литературный. Но на то он и Том Сойер".
Помню, культурная публика горячо обсуждала, надо ли непременно художнику быть негодяем, чтоб служить исправно по творческой части. Не помню, что послужило поводом тогда: то ли историк кого-то съел, то ли прозаик расчленил. И я в порядке светского трёпа спросил: "ЛёвСемёнч, а вы как себе на этот вопрос отвечаете?"
Рубинштейн этак повёл глазами поверху и отвечал: "Знаете, Саш, честно говоря, это был всегда неактуальный для нас вопрос. Там, в официальной литературе, там да, разбирались в тонкостях, обсуждали. А у нас, вот в особенности собственно у концептуалистов, как-то так получилось, что просто все были и остались хорошими людьми".
Содержательно у меня к этой фразе были некоторые, как бы это сказать аккуратно, попытки уточнения. Но это совершенно неважно. ЛС тут обозначил в двух словах то, что обычно ускользает от историков литературы и сочинителей учебников: сам он был однозначно и несомненно хороший человек. Сострадательный, честный, ответственный, точный, заботящийся, верящий, укрепляющий, радующий. Хороший человек. И моральный его авторитет был построен не на каком-то особенном трибунстве, а на том, что он был хороший человек. И жёсткое неприятие путинизма в целом и войны в частности – при этом не грохочущее, лишённое всякой истерики и крутых перемен, не преодолевающее молчание, ровное и последовательное, на том же основывалось: он был хороший человек и вся эта дрянь ему не нравилось.
Поэтому к нему так тянулись, так слушали, так слушались.
Поэтому без него так невозможно.
Дорогой Лев Семёнович, спасибо, что вы у нас были. Лёгкого пути
В нынешнее тяжёлое время Рубинштейн и его стихи были для многих отдушиной и помогали им держаться на плаву. Новость повергла блогеров в уныние.
Сегодня Рубинштейн. Время без хороших новостей. Невыносимо.
Такое впечатление, что Господь сознательно убирает с этой территории всех, кто реально помогал на ней выживать.
Последние несколько дней, что бы я ни делала, в голове крутились мысли о Лёве. Сегодня стало понятно, что почти у всех тут было так.
И вот знаете, самые разные люди пишут поо него – и со всеми – да, я полностью согласна. Да, все так. Да, он был такой. Да, да, именно так я бы и сказала.
Хрупкий воробышек, который собой скреплял и делал тут Москву, в который мы все жили.
Большой поэт. Огромный интеллектуал.
Но всего этого почти не видно на том невообразимо огромном фоне человеческого, тёплого, личного, что Лёва вмещал в себя, и чем делился со всеми нами.
Меня всегда поражало – как он умеет помнить нас всех? Как находит время поздравить с днём рожденья, спросить про дела мужа или болезнь ребёнка?
Он же читал все наши тексты, слушал все наши слова, помнил все наши беды и победы, знал все про всех, и радовался и огорчался вместе с нами.
При этом я ни разу не слышала от него ни одной сплетни. Никогда и ни про кого.
Очень мало слышала про него лично.
На вопрос "как дела?" он очень искренне и с большой радостью рассказывал, что вот у Цветкова новая книжка вышла, прекрасная, или вот концерт завтра будет замечательный.
Никогда не ныл, не злился, не судил и не занимал чужого места.
Но всегда находил время и силы другим это место дать.
И да, мы все любили его при жизни. Говорили слова. Радовались возможности быть рядом.
И все равно – когда он ушёл мы вдруг увидели, насколько Лёва и его свет были той несущей конструкцией, на которой строилась огромная часть живой Московской жизни.
Я его как-то спросила, уже после войны: Лев Семёныч, а вы не уезжаете?
Он посмотрел на меня с огромным удивлением и ответил: да как же я из Москвы могу уехать?
И мне сразу стало очень понятно, что это было не про бытовые обстоятельства и невозможности.
Это было про то, что домовому нельзя покинуть место службы.
Даже когда разъехались многие из тех, кто составлял жизнь этого дома.
И вот даже сейчас Лёва сделал невозможное – он объединил нас всех. Таких разных, злобных, несчастных и нетерпимых.
Объединил в любви и в горе.
Спасибо вам, милый любимый родной Лев Семёныч.
Вы – наше московское чудо.
Пусть вам будет легко.
R. I. P и легкой дороги, где бы вы не шли.
Как-то совсем невозможно осознать – да, понимали, заклинали, но были готовы, – а невозможно. Какое же острое горе. Ира, Маша, Лиза – вам все слова и слезы.
Прямо перед новым годом мы в гостях у общих друзей хихикали над модным словом "инфлуэнсер", – да, сказал Лева, подбоченившись, – это я). И вот ведь – никогда не потрясал, как мечом, гражданской позицией, не вещал, как многие другие "инфлуэнсеры", голосом статуи с пьедестала, – такая интонационная легкость, и слова слишком ясные, слишком уместные, чтобы им окаменеть в цитате и отправиться на скрижаль. Интонационная легкость, телесная легкость, – ох, нет, вот про это не буду, видела зачем-то кадр, и он перед глазами стоит. Все время вертятся в голове тыняновские строки про слом времени, про уход со сцены "людей с прыгающей походкой" – легких людей, на которых наезжает что-то тяжелое.
Лева был, конечно, гением времени и места. Ну вот про место – как-то раз после выставки в Булгаковском музее подавали шампанское, Лева меня позвал поискать пойти поискать поблизости место с привычным напитком, и пока мы добрели до какого-то шалмана на Патриках – в общем, недолгий путь, – с ним поздоровались и заговорили три человека (двоих он знал, третьего нет, но на вопрос, как, Лев Семеныч, ваши дела, ответил учтиво и доброжелательно). А насчет времени – тут, наверное, нужно множественное число: он сам был человек без возраста – ну какие там 76? – и олицетворял разные времена: какое-то время было получше, какое-то совсем уже не было хорошим, но было нашим, еще нашим, – где можно было общаться одним выражением лица, быстрой репликой, а если о важном, то между делом. Дверь в это время закрылась окончательно, совсем; как точно написала Маша Шубина – погасили свет.
Не впервые литераторы гибнут под машинами – Сопровский, Андрей Сергеев, это кого сразу вспомнила.
То, что сейчас написала – тоже какие-то случайные слова, быстрые, чтобы самой себе что-то сказать, облечь во что-то это чувство невыносимости. Правильных слов пока что нет. И дыхания нет.
"Решительнее всего мою веру в загробную жизнь укрепил Уильямс просто тем, что умер, – писал Льюис. – Когда идея смерти и идея Уильямса встретились в моем сознании, то идея смерти должна была претерпеть изменение".
Мне кажется, это ощущение несовместимости, всегда поражающее в смерти человека, в случае Льва Семеновича особенно вопиющее.
Его стихи ведь – это сохранение окружающей нас повседневной речи, вырывание ее из суеты, поднимание над ней и сохранение, как сохраняет искусство. Его эссе – он, после стихов, сделал своим средством выражения эссе, – я сначала не понимал, потому что они как бы ни о чем, а они ведь продолжение того же, сохранения речи и интонации, другими средствами.
А речь, разговор, общение, интонация – это суть жизни, как горячая кровь – суть живого организма. Древние говорили о душе именно как о начале движения, прежде всяких религиозных смыслов этого слова. Речь по определению живая стихия, она не может умереть.
И Лев Семенович – это душа. Даже его миниатюрность, я не знаю больше таких миниатюрных людей-птичек, как-то была логичной, никакой отвлекающей физической мощи, только душевно-духовная. Он стал воплощением стихии человеческого общения, ее душой, не только в стихах, но и в жизни, без него немыслима тусовочная-дружеская-посиделочная-митигновая Москва.
А еще речь и общение не могут быть недобрыми в своем основании, общение это про понимание и принятие. И ЛС – это воплощение доброты, и понимания, и принятия.
Я никогда не был с ним близко знаком, и даже не был прилежным читателем его стихов. Но даже при этом доброту его и его _присутствие_ я ощущал очень отчетливо. Когда меня, сравнительно недавно, "ввели в круг" и "посадили за стол", мне там было неловко и я чувствовал себя неуверенно и в гостях. И ЛС с первой встречи и затем всегда старался подойти первым и поздороваться, назвав по имени. Сначала я был сражен, а потом как-то даже привык. Сначала я подумал, что это такой прием опытного светского человека. А потом, получше узнав, что такое ЛС, понял, что это выражение поддержки. Он сразу понял и почувствовал, что мне неловко и я чувствую себя в гостях, и он меня так, на правах хозяина и старожила, ободрял.
И он всех вокруг одобрял, на самом деле, самим своим существованием и присутствием.
Свет, тепло, душа, речь, понимание, Лев Рубинштейн.
У него было такое удивительное сочетание хрупкости и стойкости, алмазный солдатик. Не могу отделаться от ощущения, что Москва ничего не смогла с ним поделать и тупо переехала машиной – на переходе, посреди бела дня.
Мы в последние годы часто виделись, потому что Лев Семенович оказался завсегдатаем ДК и ходил на многое (на фото – после того самого концерта с музыкой Сильвестрова). И всякий раз такое счастье было просто увидеть его среди входящих. После одного из вечеров он вдруг предложил выпить – мы долго сидели вдвоем, и он рассказывал, как все уезжали и почему он не уехал тогда и не уедет теперь. Город был ему важен, и он был важен городу, только, думаю, не знал, насколько. Для какого количества людей он был самым родным, и какое количество миров связывал. Теперь это кончилось. Но я не могу это принять. Просто нет таких слов. Как хоронить того, кто был из нас всех самым живым?
Прощайте, Лев Семенович, мы вас очень любим.
Есть в этой гибели что-то неестественное: днем, на пустой улице... Как будто само "место" в припадке самоистребления убивает и своего гения (заодно и ангела-хранителя).
Ну как же так…
Какое горе.
Прощайте, Лев Семёнович.
Было приятнее находиться в мире и в городе, в котором есть Вы.
Не помню, чтобы Рубинштейн отказался подписывать хоть одно письмо хоть в чью-то защиту. Не думаю, что потому что больше чем отказывающиеся верил в эффективность таких писем, а просто потому, что он был очень хорошим человеком!
В любой компании все девушки и женщины любого возраста как-то притягивались к нему – окружали Рубинштейна, а он для каждой находил пару ласковых слов и улыбок.
Московский воробушек. Очень-очень московский. Тёплый и светлый.
Ужасно грустно.
Вечная светлая память.
…Исчезает мой город и мой мир, а вместо него все какое-то чужое.
Как всегда после смерти больших поэтов, блогеры делятся своими любимыми стихами.
Это был изящный, мудрый, хрупкий, скромный, обаятельный, остроумный человек, тексты которого были сотканы из чистого языка, не подверженного пыли и коррозии.
Несправедливо, больно, безысходно.
Остались стихи – легкие, искристые, с живым дыханием. Теперь – только перечитывать.
Спасибо за каждое слово, Лев Семёнович.
Соболезнования родным, друзьям и читателям.
Пришел, ушел, и будто бы не он
Пускал по ветру легкие колечки.
Кто он? Шпион? Трехкратный чемпион?
Или седой из детства почтальон?
Не Печкин, нет, какой там еще Печкин!
А ты гори, заветная звезда.
Лишь ты одна не сука, не училка,
Не белка на заборе, не бутылка,
Не в поросячьем облике копилка.
Ты лишь одна как будто б навсегда.
Я это так, не принимай всерьез.
Сердечные забудутся уколы,
А воз все там же. Помнишь этот воз?
Он все скрипел, но никуда не вез.
Не помнишь, нет? Ну как же, возле школы!
Там еще были липы, был там снег,
Еще чего–то было там такое.
Вот, вспомнил! Шел навстречу человек,
Мне не знакомый. Он достал "Казбек"
И прикурил единственной рукою.
А ты гори, заветная звезда.
Тебя я вижу, а меня ты видишь?
Ты слышишь, как разнылись поезда,
Как на клеенку пролилась вода,
Как переходит бабушка на идиш?
Лев Рубинштейн
Горечь, страх и тоска от теперь-отсутствия одного из самых нежных, весёлых – и безапелляционно ясных людей в мировой литературе. Про Л. С. я поначалу довольно долго думал лишь о том, какое важное он звено в истории литературы – или, наоборот, вне всяких высоких материй, о том, какое острое удовольствие приносит чтение его стихов. Уже только с годами стало ясно, что то, что поначалу казалось всего лишь внешне, общественно значимым, исподволь проросло в едва ли не страстный внутренний разговор. Размышляя о том, в какие странные стороны порой двигалось то, чем я занимаюсь, я не раз находил вдруг ответ в том числе и в точёных конструкциях рубинштейновского микроэпоса – этих речевых постройках, сводящих в странное единство дугу за дугой дополнительных измерений. В грубый, бесчеловечный конец этого хрупкого, прекрасного человека поверить невозможно – это что-то из разряда безо́бразного, непредставимого. Написанное им, однако, иногда обладает предельной, неотменимой степенью реальности. Эти языки остаются с нами, возможность быть с ними – это возможность думать о том, что можно существовать ещё как-то иначе:
1.
И вот я пишу...
2.
Я пишу под завыванье ветра, под дребезжанье оконных рам, под шум прибоя...
3.
Я пишу: "Тут началось нечто невообразимое!"
Это из "Вопросов литературы", блестяще в своё время использованных в одной постановке у Дмитрия Крымова. У Л. С. много других, куда более весомых и выточеных вещей, которые сегодня несомненно вспомнят, но мне бы хотелось, по разным причинам, полностью привести другую поэму, 1987 года: "Сонет – 66".
– Горючими слезами
– Так...
– Омыты небеса
– Так...
– Росистыми лугами
– Так...
– Овеяны леса
– Что, что? Ну, ладно...
– Небесными стадами
– Ага...
– Порхают облака
– Так...
– Различными путями
– Дальше...
– Мы движемся туда
– Куда это, интересно?
– Последний сон нарушив
– Так...
– Она к тебе придет
– Кто?
– Напрасно притаился
– Так...
– Она тебя найдет
– Кто?
– Надежда на спасенье
– Понятно...
– Не может умереть
– Правильно... Дальше...
– Я знаю, что мне делать
– Он знает... Так...
– Когда они придут
– Это интересно...
– "А кроме того есть некое пространство, которое можно было бы обозначить как "культурно-беллетристическое".
– Ну и что?
– "В этом пространстве язык не живет и не умирает – он, что называется, прозябает".
– "Прозябает..." Понятно...
– "Из этого пространства рекрутируются без учета тамошней иерархии различные стили и жанровые приметы, материализованные в виде образцов, фрагментов, цитат, квазицитат..."
– Не так быстро...
– Хорошо... "Их перекодировка осуществляется безо всякого хирургического вмешательства – просто переселением из одного контекста в другой".
– Помедленнее...
– Ладно. "В новом контексте все скрытые драмы языка разворачиваются как бы открыто".
– Почему "как бы"? Ладно, дальше...
– "В идеале – это языковая мистерия".
– Всё?
– Нет. Вот катятся волны одна за другой
– "Одна за другой..." Дальше...
– Вот катятся волны вперед и вперед
– "Вперед и вперед..." Дальше...
– Вот катятся волны навстречу судьбе
– "Навстречу судьбе..." Так...
– Вот катятся волны, а ты говоришь
– "Говоришь..."
– Вот катятся волны и бьются о борт
– Нормально... Дальше...
– Вот черная яма и дна не видать
– Ну что ж...
– Вот жизнь начинается с небытия
– И в небытие утекает
– Вот первая встреча, вот берег родной
– А вот и восток розовеет
– Но если идти нам дорогой одной
–/– –/– –/–
– Вот горькая дума туманит чело
– Вот смерть на пути вырастает
– Но если как будто бы из ничего
–/– –/– –/–
– Хотелось бы забыть, заснуть
– Но нету сна и нет забвенья
– Хотелось дальше и подольше
– А вышло ближе и быстрей
– Хотелось ведь, да еще как
– Да вышло как-то все не так
– Хотелось въявь туда, где вновь и вновь
– Рождаются из праха
– И Ахиллес
– И черепаха
– И жизнь
– И слезы
– И любовь
– И-и-и!..
– Раз! Два! Три! Четыре!
– И теперь отныне навсегда
– Да-да!
– Если не сегодня, то когда?
– Да-да!
– Все пройдет, забудутся мечты
– Да-да!
– Неужели больше никогда?
– Да-да!
– Рыба не боится сквозняка
– Да-да!
– Берег не дождется моряка
– Да-да!
– Неужели больше никогда?
– Да-да!
– Косточки истлеют под землей
– Да-да!
– Неужели больше никогда?
– Да-да!
– Постели мне, матушка, постель
– Да-да!
– Неужели больше никогда?
– Да-да!
– Другу будет трудно без меня
– Да-да!
– Неужели больше никогда?
– Да-да!
– Неужели вовсе без следа?
– Да-да!
– Неужели больше никогда?
– И наконец:
– Феб злополучный, сыграй
– Цезура...
– Сам знаешь что на прощанье
– Точка...
– Держится в теле душа
– Запятая...
– Спит в муравейнике спичка
– Запятая...
– Брошенная год назад
– Цезура...
– Кем-то в сырую траву
– Точка...
Есть время никого не трогать
С пяти примерно до шести,
Когда какой-то как бы коготь
Неспешно роется в шерсти.
Есть время ничего не тратить
От вечера до четверга,
Как станет щели конопатить
Вечно гонимая пурга.
Как станут временные силы
То уходить, то приходить.
И станут отчие могилы
Нас торопиться торопить.
И нынче в самый раз отчалить
В китайском папином плаще.
Есть время никого не жалить
И не жалеть.
И вообще.
Лев Рубинштейн (2008)
RIP
Лев Рубинштейн
(любимейший, не вымолили)
ЭТО Я
1.
Это я.
2.
Это тоже я.
3.
И это я.
4.
Это родители. Кажется, в Кисловодске. Надпись: "1952".
5.
Миша с волейбольным мячом.
6.
Я с санками.
7.
Галя с двумя котятами. Надпись: "Наш живой уголок".
8.
Третий слева – я.
9.
Рынок в Уфе. Надпись: "Рынок в Уфе. 1940 г."
10.
Неизвестный. Надпись: "Дорогой Ёлочке на память от М.В., г. Харьков".
11.
А это отец в пижаме и с тяпкой в руке. Надпись: "Кипит работа". Почерк мой.
12.
Мама с глухой портнихой Татьяной. Обе в купальниках. Надпись: "Жарко. Лето 54".
13.
А это я в трусах и в майке.
14.
Сидят:
15.
Лазутин Феликс.
16.
(И чья-то рука, пишущая что-то на листке бумаги)
17.
Голубовский Аркадий Львович.
18.
(И капелька дождя, стекающая по стеклу вагона)
19.
Розалия Леонидовна.
20.
(И маленький розовый конверт, выпавший из женской сумочки)
21.
Кошелева Алевтина Никитична, уборщица.
22.
(И беззвучно шевелящиеся губы телевизионного диктора)
23.
Покойный А. В. Сутягин.
24.
(И обрывок фотографии, плывущий по весеннему ручейку)
25.
Гаврилин А. П., школьное прозвище "Таксидермист".
26.
(И надувшиеся вены на руках пожилого рабочего)
27.
Проф. Витте.
28.
(И раскрытый зонтик, медленно выплывающий из-под моста)
29.
Стоят:
30.
Мартемьянов И. С.
31.
И мы видим одинокий листок, оказывающий отчаянное сопротивление ледяному осеннему ветру.
32.
И надпись: "При чем здесь я?"
33.
Могилевская С. Я. и Пилипенко В. Н.
34.
И мы видим падающие на пол золотые кольца состригаемых волос.
35.
И надпись: "Виноваты все, а отвечать тебе".
36.
Толпыгин Г. Я.
37.
И мы видим заплаканное лицо итальянской тележурналистки.
38.
И надпись: "С тех пор прошло немало лет, а ты все тот же, что и был, как некогда сказал поэт, чье даже имя позабыл".
39.
Иоахим Сарториус.
40.
И мы видим разорванный пополам валет пик на сиденье кожаного кресла.
41.
И надпись: "Здесь будет все: и плеск весла, и слово нежное люблю той, что еще не доросла, чтоб строить глазки королю".
42.
Говендо Т. Х.
43.
И мы видим шесть или даже семь ярко-оранжевых таблеток на дрожащей детской ладошке.
44.
И надпись: "Такой я буду умирать. Другой споткнусь и упаду. Недаром так боялась мать, что я пойду на поводу".
45.
Макеева О. А.
46.
И мы видим отмеченный на географической карте город Бохум.
47.
И надпись: "Привычка так существовать восходит к той еще поре, когда шуметь и приставать не разрешали детворе".
48.
Конотопов В. Н.
49.
И мы видим кучку собачьего говна со свежим следом велосипедного колеса.
50.
И надпись: "Когда устанешь ждать беды в своем таком родном углу, запомни влажные следы на свежевымытом полу".
51.
Замесов В. Н.
52.
И мы видим детский пальчик, неуверенно подбирающий на клавишах мелодию шубертовской "Форели".
53.
И надпись: "Терпенье, слава – две сестры, неведомых одна другой. Молчи, скрывайся до поры, пока не вызовут на бой".
54.
И мы различаем в полумраке силуэт огромной крысы, обнюхивающей лицо спящего ребенка.
55.
Это я.
56.
И тут наконец-то появляется большая серебряная пуговица на дорожном плаще молодого человека, едущего навестить умирающего родственника.
57.
И дрожит дуэльный пистолет в руке хромого офицера.
58.
И дрожит раскрытый на середине французский роман в руке молодой дамы.
59.
И дрожит серебряная табакерка в руке бледного молодого человека.
60.
И дрожит оловянный крестик в руке пьяного солдата.
61.
И дрожит большой серебряный самовар в руках пьяного военного врача.
62.
И слегка подрагивает блестящий клюв большой черной птицы, неподвижно сидящей на голове гипсового бюста античной богини.
63.
Это все я.
64.
Лазутин Феликс: "Спасибо. Мне уже пора".
65.
(Уходит)
66.
Мартемьянов Игорь Станиславович. Сезон откровений: Сб. лит.-критич. статей. – М.: Современник, 1987.
67.
Голубовский Аркадий Львович: "Ну что ж. Я, пожалуй, пойду".
68.
(Уходит)
69.
Толпыгин Геннадий Яковлевич. Крещенский зной: Стихотворения и поэмы. – Тула: Приокское кн. изд., 1986.
70.
Розалия Леонидовна: "Уже поздно. Мне пора".
71.
(Уходит)
72.
Могилевская Сусанна Янкелевна, Пилипенко Владимир Николаевич. Нам весело! А вам?: Репертуарный сб. для учащихся 4-6 кл. школ слабослышащих. – М.: Просвещение, 1984.
73.
Кошелева Алевтина Никитична, уборщица: "Ой, батюшки! Что ж это я расселась-то? Надо уж идти".
74.
(Уходит)
75.
Сарториус Иоахим. Формула колеса: Роман / Пер. с нем. и послесл. В. А. Ривкиной. – М.: Наука, 1984.
76.
Покойный А. В. Сутягин: "Бывают ли у вас, Любочка, такие состояния, при которых буквально все, что происходит с вами и вокруг вас – вон старушка – видите? – что-то ищет в сумке, а вон кошка забежала за угол, – что все это исполнено какого-то великого и тайного смысла, который, кажется, сделай лишь малое усилие – и поймешь сразу и навсегда? Что, простите?"
77.
"Ничего, я слушаю".
78.
"Так бывают или нет?"
79.
"Что бывают?"
80.
(Уходит)
81.
Говендо Тамара Харитоновна. Некоторые вопросы неконвенциональной поэтики в поздних трудах Джеймса Доуссона // Актуальный лабиринт. Вып. 3. – М., 1992. – С. 12-21.
82.
Макеева Ольга Александровна. Календарные обряды племен среднего Левобережья // Там же, стр. 12-21.
83.
Конотопов Валерий Николаевич. Драма Томаса Бауэра "Скотница и курфюрст". К анализу основных мотивов // Там же, стр. 12-21.
84.
Замесов Виктор Николаевич. Кризис паразитарного сознания. Что дальше // Там же, стр. 12-21.
85.
Гаврилин А. П.: "Мы, к примеру, говорим: вот ветер шумит. Да?"
86.
"Ну да..."
87.
"А шумит вовсе не ветер, а то, что попадается ему на пути: ветки деревьев, кровельная жесть, печные трубы. А ветер, Любочка, не шумит. Что ему шуметь?"
88.
"Действительно..."
89.
(Уходит)
90.
Проф. Витте (один): "Господи! Сколько же можно! Пережить это нету никаких сил. Ведь я же честно стараюсь. Видит бог, я честно стараюсь".
91.
(Срывается на крик)
92.
"А это все она! Она! Эта тупая мещанка Антонина! А уж чего мне стоил ее восхитительный кузен, эта ненавистная скотина, украшенная университетским дипломом, знает один только бог. Впрочем, я, кажется, знаю, что надо делать!"
93.
(Уходит).
94.
"Вот смотри. Сначала надо протереть вот этой губочкой. Смотри, я ведь тебе показываю. Вот этой губочкой. Потом вот этой сухой тряпочкой. Чтобы не ржавело. Понятно?"
95.
(Уходит)
96.
"Они мне сказали что в праздник зайдут вечерком. Ну, я пирог испекла с яблоками. Они любят с яблоками. Переоделась, сижу жду. А они мне вдруг звонят от Шустеров. Говорят, их Шустеры пригласили и они к ним поехали. Ну как же так? Я так расстроилась. Сижу как дура со своим пирогом. Позвонила тебе, думала, может быть, ты заедешь поешь. Ты ведь тоже любишь. Тебя тоже дома нет. Я даже поплакала немножко. Так тоскливо было... Ну ладно, не обращай внимания..."
97.
(Уходит)
98.
"Ты знаешь, я пойду, пожалуй".
99.
"Куда же ты пойдешь, чудак? У нас свободен весь чердак. Все есть: подушка, одеяло..."
100.
"Нет-нет. Спасибо. Мне пора. (Смотрит на часы.) Двенадцать десять. Успеваю".
101.
"Ну что ж. Ни пуха ни пера".
102.
(Уходит).
103.
А это я.
104.
А это утро золотое, когда пускался наутек от разъяренной тети Зои простой соседский паренек.
105.
А это я.
106.
А это Ларичевой Раи полузабытый силуэт. Мои очки в простой оправе. Мне девять, ей двенадцать лет.
107.
А это я.
108.
А это те четыре слова, которые сказал Санёк, когда Колян согнул подкову, а разогнуть уже не смог.
109.
А это я.
110.
А это праздничной столицы краснознаменное "ура" и свежевымытые лица девчонок с нашего двора.
111.
А это я.
112.
А это гимна звук прелестный в шесть ровно, будто и не спал. Наверное, радиоточку кто-либо выключить забыл.
113.
А это я.
114.
А это я в трусах и в майке.
115.
А это я в трусах и в майке под одеялом с головой.
116.
А это я в трусах и в майке под одеялом с головой бегу по солнечной лужайке.
117.
А это я в трусах и в майке под одеялом с головой бегу по солнечной лужайке, и мой сурок со мной.
118.
И мой сурок со мной.
119.
(Уходит)
Не каждому, а если честно, практически никому, удается создать новую поэтическую систему. Если говорить о концептуалистах , то даже лучшие из них, как Пригов , отталкивались от старой, пересмешничая, комбинируя и тп. Льву Рубинштейну удалось вмонтировать старую систему в новую, впустив в нее воздух и включив читателя в качестве со-творца, оставив ему домысливать недоговоренности, лакуны и провалы.
Это редкий, почти уникальный случай доверия к читателю, после Мандельштама наверное первый за сто лет
Мы его любили
Он был хорошим человеком
Он был умным
Масштаб его личности и дарования будет только виднее со временем
Ничего не хочу сказать о человеке, который в своей сраной тачке не затормозил на переходе
Обнимаем Иру
Лев Рубинштейн очень хотел, чтобы тем, кто оказался с ним в одном времени, жилось полегче. У него получилось.