Как прошли 15 лет в Советском Союзе от смерти Сталина до подавления Пражской весны? Оттепель как период социально-политического энтузиазма и горьких разочарований. Либерализация в культуре: литературные журналы, выставки, кинематограф. Партийный и административный контроль.
Послесталинские годы: доклад Хрущева, амнистия и реабилитация заключенных. Формирование способов протеста и гражданской активности в начале 60-х: дело Синявского и Даниэля, начало правозащитной деятельности. Конец оттепели в августе 68-го: “танки идут по Праге”.
Дневники Корнея Чуковского, Любови Шапориной, Михаила Пришвина как источник информации о годах оттепели.
Может ли современное кино быть адекватным подлинной оттепели, или оно обречено воспроизводить ее романтический образ? Могут ли современные молодые протестующие против госсистемы использовать опыт “поколения оттепели”?
Воспоминания и статьи очевидцев эпохи в журнале "Знамя" и книге историка литературы, критика Сергея Чупринина. В разговоре участвуют критик Леонид Бахнов ("Дружба народов"), историк и социолог Элла Россман (ВШЭ). В записи литературоведы, критики Мариэтта Чудакова и Евгений Сидоров, актер Евгений Цыганов, кинокритик Виктор Матизен.
Ведет программу Елена Фанайлова
Евгений Цыганов: Степень правдивости (сериала - прим.РС) – об этом можно спорить. Я встречал бывших шестидесятников, которые разделились на два лагеря. Одни говорили: "Да, все так и было, только мы пили значительно больше". А другие говорили: "Нет, это ложь, я не могу это принять. Все было по-другому". Мой приятель сказал: "Я посмотрел три серии, я не могу смотреть это дальше. Это же был Хуциев, это были люди, которые приносили в кино что-то новое, это новая эпоха, новый кинематограф". Я говорю: "Когда ты досмотришь фильм, а я знаю, что ты его досмотришь, мы с тобой поговорим". Он досмотрел и сказал он мне: "Я очень смеялся. Все, что там есть, очень точно. Я понял, что смотрел не с той стороны. Я хотел посмотреть фильм про тех кинематографистов 60-х, которых я очень люблю, уважаю, ценю, на которых вырос, а это другая история, это про нас сегодняшних, в том числе".
Елена Фанайлова: Как можно выразить ваше личное чувство оттепели?
Сергей Чупринин: Я видел только ее окончание. Мы с Леонидом были в те годы школьниками или первокурсниками. Для меня оттепель – это время больших ожиданий, когда ты чего-то ждешь, и тебе очень интересно жить. Каждый день происходят события, меняющие твои представления о жизни. Я пережил два таких периода – оттепель и 90-е.
Это было время интересной свободы
Леонид Бахнов: Оттепель началась, когда я был школьником, а кончилась, когда я был студентом. Это очень азартное время, когда борьба шла между левыми и правыми ортодоксами, и кто победит – совершенно непонятно. И еще это было время интересной свободы. Одна свобода – это ты в школе, в институте, где ты можешь только слегка приоткрыть то, что ты думаешь по-настоящему; вторая свобода – в семье, с друзьями, в компании, и тут чем дальше, тем более иной был уровень этой самой свободы.
Элла Россман: Я открыла для себя оттепель в подростковые годы, когда начала увлекаться кино 60-х, Тарковским, Климовым, Ларисой Шепитько, смотреть их фильмы. Они очень сильно отличались от всех других советских фильмом, и у меня появился вопрос: почему они возникли все вместе? Понятно, что режиссеры общались, дружили и создавали кино, которое было в чем-то похожим. Тот же фильм Элема Климова "Прощание" для меня сильно рифмуется с "Андреем Рублевым". С этих фильмов я начала понимать, что такое оттепель, и у меня сложилось ощущение, что это время неожиданной короткой свободы, которая казалась нескончаемой и абсолютной.
Елена Фанайлова: Инна Роднянская говорит о том, что для нее финал оттепели не 1968 год, а 1965-й.
Леонид Бахнов: Кто-то даже говорит, что все кончилось в 1956 году, когда было Венгерское восстание.
Елена Фанайлова: А дальше – новочеркасское восстание. Это к вопросу о том, что оттепель была вроде бы демократическим, мирным и чудесным периодом, но на самом деле внутри этого исторического периода очень много противоречий.
Мариэтта Чудакова: Оттепель началась сразу после смерти Сталина. Всего через месяц не просто отпустили всех "врачей-убийц", а объявив, что к ним были применены незаконные методы следствия. Это уже был потрясающий факт, все обалдели. Имя Сталина очень быстро исчезло из радио, отовсюду, и это его исчезновение, исчезновение его цитат в течение нескольких месяцев очень ощущалось. Как будто атмосфера очистилась. В 1956 году стали всем читать доклад Хрущева. Мы сидели в аудитории, вышел наш секретарь парткома факультета, одноногий фронтовик, и объявил: "Сейчас будет зачитан документ ЦК КПСС. Обсуждению не подлежит". И по всей аудитории прокатился недовольный студенческий шумок. Я вошла в аудиторию одним человеком, а вышла другим. Я помню, как я вышла на балюстраду нашего красивейшего старого университета, и у меня горела в голове фраза: "Нет, я никогда не пойду за идеей, которая требует миллионов погибших".
Елена Фанайлова: Доклад 1956 года вспоминается авторами журнала, там есть несколько историй подобного рода, что это был переломный сюжет для молодых людей того времени, для студенческой аудитории. У Сергея Ивановича есть еще один проект – книга, которая выйдет в издательстве "Новое литературное обозрение". Я прочла первую главу, которая посвящается 1953 году, это сделано по кинематографическому принципу, монтаж разных документальных источников. Авторский голос там почти не звучит, но есть режиссерская рука. Глава про 1953 год производит довольно мрачное впечатление. Я не согласна со светлым образом оттепели, существующим в современном кинематографе, потому что у людей была другая антропология, они только-только открывали глаза после смерти Сталина. Там читаешь, как плачет Пастернак, что происходит в голове у Корнея Ивановича Чуковского, когда от состояния почти истерической любви к вождю они вдруг в течение года меняют свою оптику. Высоцкий еще мальчиком пишет восторженное приношение Сталину.
Сергей Чупринин: Восьмиклассником. Первое стихотворение Высоцкого – "Памяти Сталина".
Елена Фанайлова: Все это совершенно поразительно. Эта подсветка из дневников Шапориной, Пришвина, Чуковского – принципиальная позиция режиссера этого текста?
Сергей Чупринин: Да, конечно. Это было необходимо, чтобы создать объем, в котором было бы и светлое, радостное, чистое, что в кино акцентируется в первую очередь, когда все молодые, все любят друг друга, все красавцы, только начальники плоховатые. Я открываю номер "Знамени" оттепельной статьей, которая называется двумя строчками из старинной песни: "А мы просо сеяли, сеяли. А мы просо вытопчем, вытопчем". Это постоянное столкновение сеятелей и вытаптывателей и прошло через эти 15 лет. 21 августа 1968 года – все, ребята, отсеялись. Культура продолжалась, были еще фильмы Элема Климова, Тарковского, большинство из этих фильмов снято уже за пределами оттепели.
Леонид Бахнов: Тарковский начинал снимать "Рублева" еще во время оттепели, и они после оттепели не столько снимались, сколько переделывали. Фильм "Рублев" вышел абсолютно не таким, каким задумывался.
Сергей Чупринин: Да, и поэтому в культуре огромное эхо, оно продолжалось и в 70–80-е годы, а жизнь людей погрузилась в глубокую безнадегу. Сделать ничего нельзя – сказали нам в 1968 году, хотя до 1968 года нам казалось, что очень даже можно, можно было многое попробовать.
Леонид Бахнов: У людей было такое чувство. Вторая небольшая оттепель была, когда сняли Никиту Сергеевича Хрущева и пришел Брежнев. Были год-полтора, когда пошла свободная вода, но это все, к огромному сожалению, очень быстро кончилось. В 1967 году процесс Синявского и Даниэля это все обрубил. Оттепель вообще была противоречивая штука. Я жил в детстве в Уфе, потому что моим родителям было негде жить в Москве, а потом маме дали комнату в кинематографическом доме на Большой Полянке. Конец 1953 года – начало 1954-го, я выхожу во двор, никого не знаю. Ко мне подходят ребята, с которыми я потом очень дружил, и собираются меня бить, потому что у меня была кепка с пуговичкой, обшитой тканью, которую было нельзя носить, потому что такую кепку носит Абрам, это собирательный образ. То есть врачей отпустили, но в семьях все это надолго оставалось от прежних времен. Я не хочу концентрировать внимание на антисемитизме, но то, что было воспитано Сталиным, оставалось в людях во время этой самой оттепели.
Элла Россман: Оттепель для всех была очень разной. Бабушки и дедушки по-разному рассказывали мне об этом времени. Дедушка мой из еврейской семьи жил в Киеве, мечтал работать в авиационной промышленности, поехать в Москву, поступить в МАИ, но вся семья понимала, что у него нет на это никаких шансов. Мама с папой ему мягко говорили, что надо идти в Киевский оптико-волоконный институт. Буквально перед его выпуском Сталин умер, и он почувствовал, что у него теперь есть возможности воплотить свою мечту. Он вспоминает еще, что, когда Сталин умер, его сделали в школе начальником почетного караула, и у него появилась власть приходить в любой класс во время уроков и показывать пальцем на детей, которых он должен был забрать в почетный караул, и учитель ничего не мог ему сказать. Он этому очень радовался. Он описывает смерть Сталина и оттепель как время, когда у него появились возможности что-то делать в жизни, появилась какая-то власть. А бабушка была из крестьянской семьи, жившей в Малаховке, и когда Сталин умер, они были в ужасе, все рыдали и не знали, как будут жить. Потому что было тяжело, и они думали, что жили благодаря ему, что Сталин поддерживал. Ее родственница поехала с детьми на похороны Сталина в Москву, и она осталась жива, дети остались живы только благодаря тому, что к ним подъехал на лошади офицер из конной милиции и сказал: "Уходите отсюда, пока не поздно, потому что здесь опасно". А они были готовы идти в самую толпу провожать Сталина.
Елена Фанайлова: Вся сталинская клика, понимая, что уже невозможно удерживать народ в этом состоянии, начала отдавать распоряжения об освобождении врачей, и так далее. В документах, которые цитируются в книге Сергея Ивановича, описывается, как Берия подписывал эти документы об освобождении.
Сергей Чупринин: Власть "прозревала" невероятно быстро. 9 марта похоронили Сталина, 10 марта Маленков говорит, что культ личности нетерпим, через пару недель начинают идти письма, инициированные Берией, что надо наладить отношения в ГДР, с Югославией, выпустить людей, закрыть следственные участки, где шли пытки. Это было парадоксальное время, необыкновенно многослойное, и все зависит от того, с какого слоя мы смотрим, каков ракурс нашего зрения. Колхозникам стало лучше, им дали паспорта, послабления пошли у рабочих, в сфере культуры, у так называемой творческой интеллигенции. Но, например, христианская православная церковь, мусульманская, еврейская, старообрядческая, всевозможные протестантские конфессии вспоминают о времени оттепели о как едва ли не самом тяжелом времени после 20-х годов. Никогда не закрывали столько церквей, не сажали столько священников. Хрущев был, может быть, последним главой нашей страны, который руководствовался идеей, а не прагматикой. Брежнев, Андропов и так далее – это были уже чистые прагматики. Ведь Хрущев сказал: "Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме", – и он верил в это.
Это было время азарта, кто кого – ортодоксы или прогрессисты
Леонид Бахнов: В конце 70-х – начале 80-х годов я ездил на работу, и у дороги висел огромный портрет Леонида Ильича Брежнева, где было написано: "Коммунизм неизбежен. Л.И.Брежнев". Вот такая дорога от Хрущева к Брежневу.
Сергей Чупринин: Этапы пути. Важно сказать, что время оттепели было романтическим, и не только у молодых поэтов, художников, музыкантов, которые тогда возникали. В этом номере мы печатаем воспоминания поэта Нины Бялосинской. Она была совсем молоденькой девочкой, слушала доклад Хрущева, радовалось, была доверчива по отношению к тому, что говорили из репродуктора, что она читала в газетах. Она дружила с Окуджавой, с другими замечательными людьми, ходила в студию "Магистраль".
Леонид Бахнов: "Магистраль" – это было литературное объединение, из которого вышла Белла, там были Булат, Григорий Левин и так далее.
Сергей Чупринин: Вторая половина 50-х, уже, казалось бы, все должны были прозреть. Она читает в газетах про движение бригад коммунистического труда и пишет: "Как было бы здорово, если бы каждого поэта прикрепить к одной из бригад коммунистического труда, и вместе с ними он работал бы на станках, писал стихи, песни…" Такая безумная романтика.
Елена Фанайлова: Этот советский прогрессистский проект длится довольно долго, этот дух остается вплоть до падения Берлинской стены. Сталин плохой, но Ленин хороший. Коммунистическую идею изгадили, но она прекрасна, ее нужно очистить.
Сергей Чупринин: Очень интересный вопрос – насколько люди верили в это, а насколько это было фигурой речи. Вознесенский писал: "Уберите Ленина с денег…" Это было время азарта, кто кого – ортодоксы или прогрессисты.
Евгений Сидоров: В 1956 году мне исполнилось 18 лет. ХХ съезд партии, на котором выступил Хрущев с докладом, разоблачающим культ личности Сталина, состоялся в феврале. Молодой комсомолец Женя Сидоров работал на конвейере, на затяжке носка. Партия и комсомол поручили прочитать эту брошюру на общем активе на фабрике. Я читал этот доклад, наполненный кровью, ужасом, который сметал все иллюзии, в течение часа всему коллективу. Мы стали читать историю партии по-настоящему, по документам, стали думать. Передо мной в 1956 году стоял вопрос – вступать или не вступать в коммунистическую партию, я советовался со многими людьми, и победила точка зрения, что надо вступать, чтобы поменять, построить социализм с человеческим лицом. Был свободно, Аксенов начал писать свои лучшие вещи. Я написал послесловие к "Затоваренной бочкотаре" и получил за него партийный выговор, но было уже не страшно, и ты гордился этим выговором, как будто тебе дали медаль. Конечно, Чехословакия оглушила, и уже стало ясно, что никакого социализма нет, ни с каким человеческим лицом, и все это ерунда. Есть диктатура, и есть государство, которое не живет по своей конституции.
Сергей Чупринин: Эти 15 лет прошли быстро, раскрепощая людей. Октябрь 1956-го, советские танки входят в Венгрию, кроваво подавляют восстание против советской власти, против социализма: реакция в России почте нулевая. А деятели культуры, писатели единодушно поддерживают – были заявления в "Правде", в "Литературной газете" и так далее. Бог с ним, что подписывает Шолохов, другого и не ждали, но и Эренбург подписывает, и Паустовский, и Казакевич, и Твардовский. Нельзя было не подписать. Это первый этап. Второй этап – 1958 год, нобелевская история. Уже можно было увильнуть, и Твардовский или Паустовский уже не участвуют в этом, они не приходят на эти собрания. Но никто не заступился, еще было нельзя сказать публично, что Пастернак прекрасен, что его роман замечателен. Даже на похоронах в 1960 году не было ни словечка про Нобеля. Дело Синявского и Даниэля – рубежный момент. Люди говорят, что не согласны, читатели пишут в газеты. Разумеется, в печать шли только письма, которые поддерживали суд, но были и другие.
Елена Фанайлова: Что любопытно, это разные социальные слои, так же, как и потом реакция по Чехословакии: от академика до рабочего.
Леонид Бахнов: Солженицын пустил свое письмо к IV съезду [Союза писателей СССР], он нашел точное время, и после этого взбурлило, так же как и с Синявским и Даниэлем, и пошло-поехало.
Елена Фанайлова: Для меня было важным из небольшого текста Дмитрия Бобышева узнать, что он выступал открыто со словами: "Как вы можете тут заниматься эстетикой, когда наши венгерские братья страдают?".
Сергей Чупринин: Он, скорее, не выступал, а не скрывал своего отношения. Разумеется, были и такие люди. В 20-х числах октября 1956 года подавлялось восстание в Венгрии, и Коржавин написал стихотворение с протестом, выразил возмущение этим событием. У него было особое мнение, другое дело, что это особое мнение осталось при нем. Тогда еще не было самиздата, который потом захватил страну. Он тоже порожден оттепелью. При Сталине просто голову срубили бы, здесь головы уже не рубили. Тебе сделали бы плохо, перестали бы печатать, уволили бы с работы, все что угодно, но все-таки уже не убивали. Поэтому люди разной степени отважности вели себя по-разному. Одним из первых текстов, которые стали передаваться, в 1956 году было выступление Константина Паустовского на обсуждении романа Дудинцева "Не хлебом единым", где было сказано о командной машине, подавляющей все живое. Выступление не революционное, но уже чрезвычайно отважное. Мои студенческие годы прошли в Ростове-на-Дону, и мой старший друг, которому я многим обязан, поэт Леонид Григорьян, ныне покойный, показал мне старую, совсем пожелтевшую машинопись – первое, что он прочел свежего и не прошедшего цензуру, этот текст выступления Паустовского. Роман Дудинцева использовался как повод, как спусковой крючок.
Леонид Бахнов: Потом уже начался тамиздат, но для этого должен был пройти процесс Даниэля и Синявского, должна была быть отрицательная общественная реакция.
Элла Россман: Еще было важно радио, "вражеские голоса". Мой дед рассказывал, что у него не было возможности получить самиздат, но у него была установка, которую он собрал чуть ли не сам, он выезжал на машине за пределы города и слушал, например, "Двадцать писем к другу" или еще что-то, что там читали.
1968 год – это была очень резкая граница
Елена Фанайлова: Я хочу обратиться к преемственности протеста. Во времена оттепели формируется протестный канон, он связан с выходом на Красную площадь восьмерки, которой мы гордимся, с этими письмами, о которых вы говорите, с теми способами поведения, при помощи которых приличный человек выражает свое отношение к тоталитарной машине. Можно ли сказать, что новое поколение переживает вторую оттепель? Что переживалось вокруг 2012 года, что переживается сейчас? Или сейчас заморозки?
Элла Россман: Я была на второй Болотной, тогда было очень тревожно и страшно, и я была не слишком активна политически. На меня большое впечатление произвели протесты против статьи [УК] о нетрадиционных отношениях и их пропаганде, когда я вышла к Госдуме с разноцветными цветами абсолютно сознательно, и там было ужасное винтилово. Эти протесты породили большую активность, всех освежили. У меня была однокурсница, которую родители отправили учиться в Лондон, и она пошла против их решения, вернулась и училась в России, потому что почувствовала, что в России что-то происходит, ей это интересно и она хочет быть здесь. Было чувство, что все возможно, что твои действия приводят к реальным результатам, пугают власть, ты не винтик в этой машине. А после 2014 года началась ужасная депрессия, и нет никакого ощущения эффекта от того, что ты делаешь.
Елена Фанайлова: Здесь вполне возможна историческая параллель с августом 1968 года. У вас существует теория, что мы только ждем оттепели, я правильно понимаю?
Сергей Чупринин: Да. Мне сложно оценивать Болотную…
Елена Фанайлова: На Болотной, кстати, тоже были все слои населения.
Элла Россман: Да, и представители разных идеологий. Я помню, что меня очень напугали имперские флаги на Болотной, и я оттуда очень быстро ушла.
Леонид Бахнов: Мандель, он же Коржавин, написал: "Нельзя в России никого будить". Я скажу: в России нельзя, заступая на царство, громко говорить, что свобода лучше, чем несвобода. Это не кончилось ничем хорошим. Я был на Болотной и все это видел, и мы знаем, чем это все кончилось.
Елена Фанайлова: Это кончилось реакцией.
Леонид Бахнов: В 1968 году я был в Уфе, а когда вернулся в Москву, узнал, что была эта акция, и в ней, в том числе, участвовал Вадим Делоне. Мы были знакомы, он одно время учился у нас в институте. 1968 год – это была очень резкая граница, и после августа все пошло по-другому. И в институте было видно – стали гнать профессуру. Я не был комсомольцем, а комсомольцев все время заставляли подписывать письма в поддержку.
Сергей Чупринин: Оттепель – это было массовое движение, возбуждение охватило все слои. К этому относились по-разному, но все менялись. Это пришло к августу 1968 года. Началась другая пора – массовое движение опалы, все погрузилось в безнадегу. И эта восьмерка – это ведь их личный выбор, их личное понимание, как должно себя вести. Движением подписанства в 1966–67 годы были охвачены десятки тысяч человек по всей стране. На них цыкнули, потом цыкнули еще раз, и из письма, которое первоначально было подписано несколькими сотнями людей, осталось менее десятка. Люди ушли, испугались, решили, что их семья, научная карьера, обычная жизнь не стоит этой доблести. И не будем никого бранить, не все рождены героями.
Елена Фанайлова: Прошлая передача у нас была посвящена фильму о диссидентах, и он заканчивается фразой Сергея Адамовича Ковалева: "Нельзя упрекать людей за то, что они не готовы пойти в тюрьму". И это абсолютно личный выбор.
Сергей Чупринин: В воспоминаниях Андрея Дмитриевича Сахарова есть замечательное место, где он пишет, почему он, академик, лауреат и герой, осыпанный всем, сделал такой выбор. Он ссылается на классическую формулу: "Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой". Но он понимает, что не каждый готов это сделать.
Элла Россман: Протест не надо рассматривать как личный подвиг, хотя иногда, конечно, это бывает очень сложно. Нужно нормализовать ситуацию, чтобы люди могли защищать себя, если на них неоправданно нападают, они должны защищать свое личное пространство, свою свободу. Когда мы разделяем людей на героев, которые делают индивидуальный выбор, и тех, кто этого не делает, получается странно. Не нужно делать такого разделения.
Елена Фанайлова: Искусство памяти интересует меня в связи с оттепелью, с довольно большим историческим и политическим промежутком, который начинается смертью Сталина. Есть воспоминания женщины, которая оказалась мне близка, ее втащили в форточку, спасая от давки во время похорон Сталина. Я спросила: "Нина, зачем ты туда пошла? Ты дочь репрессированного". – Она сказала: "Все пошли, и я пошла". Когда войска советского блока входили в Чехословакию, я была совсем ребенком, но помню родительские обсуждения, радиоголоса. Эти эмоции, эта память – это остается в антропологической практике, и сейчас внуки тех, кто пережил оттепель, кто пережил советскую историю, выходят на площади протеста. Это важно знать и помнить, и видеть, как эта жизнь продолжается.