Почему русская революция до сих пор не становится русской историей? Неизвестные письма и воспоминания частных лиц и деятелей культуры как источник нового понимания революционных событий февраля-ноября 1917 года. Общий апокалипсис или история болезни частного лица? Дневник Иосифа Ильина: стратегии выживания, криминализация общества, деревня и Сибирь. Александр Бенуа и Сергей Дягилев: две модели поведения художника в эпоху политических и социальных катастроф. Повседневность и террор. "Альбатросы революции": Кронштадский гарнизон. Пропагандистская победа красных. Революция и писатели. “Человек в эпоху катаклизмов: опыт 1917 года” – конференция ученых Высшей школы экономики и РГГУ.
Елена Марасинова, доктор исторических наук, ведущий научный сотрудник Института российской истории РАН, специалист по истории русского дворянства XVIII века, сотрудник ВШЭ, сооргинзатор конференции; Ева Берар, историк, сотрудник Государственного Центра Научных Исследований, Париж; Давид Фельдман, историк, литературовед, профессор РГГУ; Алексей Мокроусов, литературный и художественный критик, редактор Московского книжного журнала (Moscow Review of Books) ; в скайпе Елена Пенская, руководитель Школы филологии ВШЭ, соорганизатор конференции, и Оксана Киянская, историк, литературовед, профессор РГГУ.
Ведет программу Елена Фанайлова
Елена Фанайлова: Мы в клубе старт-апов и коворкинга "Желтая дверь" на Страстном бульваре. "Человек в эпоху катаклизмов: опыт 1917 года" - недавно такая научная конференция прошла, организованная Высшей школой экономики при участии РГГУ. И мы собрались сегодня с некоторыми ее участниками, для того чтобы поговорить о том, чего стоила человеческая жизнь в 1917 году и далее, была ли это повседневность террора или же это была совсем другая история.
Наши гости - Ева Берар, историк, научный сотрудник Государственного центра научных исследований в Париже, Франция; Давид Фельдман, историк, литературовед, профессор РГГУ, человек, чья профессиональная деятельность связана с этим периодом; Алексей Мокроусов, литературный и художественный критик, редактор "Московского книжного журнала" и автор ряда статей и публикаций о Сергее Дягилеве; Елена Марасинова, доктор исторических наук, ведущий научный сотрудник Института РАН и сотрудник Высшей школы экономики, соорганизатор конференции, Лена специалист по дворянской культуре XVIII века.
Давид Фельдман: Если говорить про человеческую жизнь, она уже немного стоило до октября 1917 года. Четвертый год война шла, и там полегло немало народу, так что было выбито поколение. Так что какая уж тут ценность человеческой жизни? Второе, террор как организованная политика, предусматривавшая захват заложников и расстрел заложников, ответственность групповую, это все с 5 сентября 1918 года формально началось, это будет позже. А в 1917 году были совсем другие формы устрашения, и на тот момент ситуация иная.
Елена Фанайлова: Насколько я понимаю, расстрелы и убийства - это вполне себе практика 1917 года.
Давид Фельдман: Во-первых, что значит - расстрелы и убийства? Начнем с того, что 25 октября, когда большевики взяли власть, они вскорости ликвидировали полицию, так что убийства - это повседневность. А как можно было, захватив власть, оставить инструмент подавления, подготовленный прежней властью? Я не говорю об этике, я говорю о прагматике. Поэтому они ликвидировали полицию, и, естественно, в городе начались разбои, убийства. Соответственно, выходили отряды так называемой Красной гвардии, которые ловили грабителей и расстреливали их на месте. Но именно на месте преступления, а не так просто - поймал и расстрелял, кто не понравился.
Елена Фанайлова: Но были же убийства и вокруг, собственно, 25 октября, какие-то убийства офицеров, военных, просто без суда, просто встретили на улице и застрелили.
Давид Фельдман: Это началось в феврале. И благодаря такой вот практике большевики обрели реальную поддержку, потому что Кронштадтский гарнизон уничтожил своих офицеров, и в этого момента Кронштадтский гарнизон, можно сказать, большевистская гвардия. Потому что при стабилизации власти пришлось бы отвечать за бессудные убийства офицеров, а судить некого было. Поэтому "альбатросы революции", как их назвал Троцкий, это Кронштадтский гарнизон, и Кронштадтский гарнизон держал в ужасе Петроград. Напомню, пушки кронштадтских укреплений могли обстреливать город, и это очень серьезно, это дальнобойная береговая артиллерия, они легко могли справиться с кем угодно. А Кронштадт в ту пору - остров, главная база Балтийского флота, подойти сложно. Кронштадтцы свободно передвигались по Петербургу, и в 1918 году действительно устроили специфический террор. Начнем с того, что были убиты два министра временных правительств - Шингарев и Кокошкин, это земские деятели, больные люди, в Мариинской больнице их буквально прикололи штыками к больничным койкам. Но отмечу, что Ленин немедленной выступил и заявил, что убийцы будут найдены. И во-вторых, Ленин сам издал декрет, где кадетские лидеры были объявлены, по сути, вне закона, поэтому судить было некого. Вне закона - это и означает, что любой встретившийся может их убить. Поэтому кронштадтцы и сказали: судить нас не за что, что было, то было...
А вскоре произошел так называемый разгон Учредительного собрания. На самом деле, никто не разгонял, и знаменитая фраза Железнякова, матроса Железняка, "караул устал" вовсе не означала "вон отсюда", она означала совсем другое. В партере и на галерке сидели кронштадтские матросы, держали между колен винтовки с примкнутыми штыками, и Железняк сказал "караул устал" в том смысле, что "мы пошли, а вы оставайтесь наедине со своим электоратом, а если вы боитесь своего электората, какая же вы власть". И все поняли все.
Елена Фанайлова: Елена, как специалист по дворянской части оказался организатором конференции про октябрьские события?
Елена Марасинова: Почему я взялась за эту конференцию, потому что, наверное, не столько Великая Французская революция и пугачевщина связаны с XVII веком, сколько потому, что я занимаюсь уже много лет именно сознанием личности в разных ситуациях, в разных сословиях, выдающихся деятелей, обычных людей, в повседневности. И поэтому я решила взять тему, столь популярную в 1917 году, и посмотреть именно переживание этого исторического слома с точки зрения отдельного человека. Поскольку я очень давно занимаюсь психологией, ментальностью, то вот я решила взяться. Это с одной стороны. А с другой стороны, было много таких обсуждений, и во вступительном слове Глеба Павловского, который открывал эту конференцию, говорилось, что революция для нас не становится историей, она до сих пор переживается. И может быть, я взялась за организацию этой конференции вместе с Еленой Пенской, руководителем Школы филологии Высшей школы экономики, именно потому, что это переживаемая как-то для нас история. История - это для нас не одно поколение, а два-три поколения. Моя бабушка 1913 года рождения, и какой-то отзвук тех лет, так или иначе, доходит, видимо, на протяжении столетия.
Ну, и поскольку я преподаю общий курс истории и литературы, захватывая и этот период, конечно, было очень интересно подумать, как с разных сторон можно посмотреть именно жизнь разных сословий и разных людей в этот период. Нашими героями были Мандельштам, Бунин, Блок, Дягилев, Бенуа, Луначарский, Радек, офицер Ильин, Щеглов... Мне кажется, что эти разные судьбы, разные эмоции, которые вызывала революция, сделали конференцию очень живой и действительно человечной.
Елена Фанайлова: Слово "эмоции" мне кажется очень важным здесь. И я хочу послушать в записи Елена Пенскую, руководителя Школы филологии Высшей школы экономики. Мы спросили ее, что показалось ей самым важным в этой конференции?
Елена Пенская: Нельзя было уклониться от этой темы! И чем дальше, тем больше нас затягивала эта воронка проекта, мы понимали, что 1917 год - это сегодня для всех нас, оказывается, не только и не столько история, сколько глубоко личная, острая и живая тема, я бы даже сказала, жгучая. Прежде всего стало понятно, что на русский 1917 год нужно было взглянуть совсем по-своему, сквозь личный субъективный опыт, посмотреть изнутри, вскрыть через актуализацию личных, интимных документов, писем, дневников, психологию человека, который оказался в эпицентре исторической катастрофы. То есть посмотреть на современника изнутри, на человека, для которого не существовало этой разделенности времени, часто бы неясен смысл и исход происходящего, но что важно, чувство апокалипсиса было всеобщим, захватывающим. И важно было попробовать реконструировать самоощущение человека во время страшного перелома, попробовать восстановить историю болезни, того самого идеологического заражения частного лица.
Откровением был доклад о письмах лютеранского пастора, у которого был приход в немецком поселении на Волге, и вот эти письма как бы заканчивались, он писал их с момента этой катастрофы и до 1922 года. Они исполнены такой спокойной, светлой веры в неизбежное, и это очень сильные человеческие документы, в которых точно высвечивается сам процесс катастрофы, что называется, такая физиология апокалипсиса. Очень реального, происходящего с каждым. И вместе с тем, в них какая-то невероятная сила духа. Письма написаны человеком, способным выстоять и пережить эту катастрофу.
Елена Фанайлова: Мне кажется, прекрасная пара замечаний, насчет истории болезни частного лица и насчет апокалипсиса. В тех моментах, которые вы выбирали из жизни ваших героев, а это довольно известные люди, как это выражается? Был ли заражен Дягилев какой-то из революционных болезней? Понятно, что их было довольно много, но я все-таки скажу, что главная, мне кажется, это обращение людей с насилием. Может быть, мне так кажется из нашего уже века, когда эту степень насилия представить невозможно. Конечно, это была послевоенная история и другой абсолютно уровень привычки людей к оружию и в смерти, как к очень привычной вещи. Как мне представляется, поскольку я читала не только материалы вашей конференции, но и некоторые другие сюжеты обчитывала, в частности, мы делали здесь программу с коллегами из журнала "Иностранная литература", который описывает Россию глазами иностранцев, вот там эта линия была очень выделена.
Алексей Мокроусов: Если к болезням можно отнести эскапизм, с одной стороны, а с другой стороны, пассеизм, то кажется, что Дягилев - классический вариант. Потому что в 1917 году его просто не было в России, уже давно не было, и даже неизвестно, когда он был в последний раз в России, потому что слухи о том, что он в августе 1914 года через уже воюющую Европу приехал на похороны отца в Петроград, не подтверждаются документально. Но при этом Дягилев и в 1917 году оставался участником, заочным, но очень активным, всех процессов, потому что его прочили, благодаря поддержке Бенуа, на пост министра культуры или руководителя какого-то комитета по делам искусства, и ему было послано официальное письмо в связи с этим. Он ответил Бенуа кратко, сказал, что большой ответ по этому поводу он даст непосредственно Горькому. При этом Горький был его как бы главный конкурент на эту должность. Но письмо к Горькому не сохранилось. Это все было весной и летом 1917 года. И потом уже, после Октябрьской революции, власти продолжали испытывать интерес к Дягилеву, и есть даже такой миф о некоем письме Ленина к Дягилеву с приглашением вернуться в СССР и возглавить там культуру. Но когда начинаешь читать архивы и переписку тех лет, то выясняется, что все-таки речь шла, видимо, об устном приглашении, которое через Луначарского Ленин мог передать Дягилеву, и то в более поздних интерпретациях самого Луначарского это выглядит сомнительной затеей. Но сам Дягилев говорит об этом, в частности, своему любимцу, композитору Дукельскому, есть какие-то материалы, что его звали. Дягилев, конечно, не приехал. И, к счастью, Бенуа уже летом 1918 года писал, что это все безумная затея, и ехать сюда не надо. А главное, что в дневнике записал Бенуа: "Дягилев сидит там, куда все мы поедем, поскольку здесь ничего не получится, это будет наш спасательный круг - заграница".
Но сказать, что при этом Дягилев оставался вне течения времени невозможно. Он мог в финале балета вытащить на сцену красный флаг вдруг в Париже, в 1917 году, за что тут же получил предписание от префекта полиции убрать этот флаг. Это был балет "Жар-птица". Он мог, скажем, заказать обработку "Дубинушки" Стравинскому и исполнить ее вместо национального гимна России, вместо "Боже, царя храни" в Риме и потом в Париже в 1917 году, вот на тех вечерах, где по статусу предполагалось исполнение национального гимна страны, где происходит представление России, потому что это русский балет дает представление. Причем Стравинский сделал совершенно замечательную обработку, и примечательно, что Пикассо нарисовал на партитуре красный флаг, то есть это было такое общее деяние левых людей. Но Дягилев, по сохранившимся записям 1905 года, всякую революцию воспринимал довольно театрально, то есть это был для него набор готовых декораций, мрачных, в которых раздаются ужасные звуки, где человеку очень неуютно. И главная цель мыслящего существа - это переждать это время. Вот у него есть такое письмо Бенуа, написанное удивительным образом в 1905 году, накануне 17 октября, а сразу после 17 октября Дягилев является к своей любимой тетушке Анне Философовой с шампанским, потому что манифест, и та очень удивлена. Все привыкли думать, что Сережа аполитичный человек. Он способен разделить этот общий апофеоз, увлечься этим, но сказать, что это долго у него длилось, нет.
Конечно, он смотрел на происходящее с точки зрения человека, занятого своим делом, он просто пытался встроить революцию в свои задачи, и это мы потом наблюдаем все 20-е годы, когда Дягилев от дружбы с парижскими музыкантами вернулся опять к тесному общению с русскими, уже советскими авторами, от Мейерхольда и Таирова до Якулова, Якулов вместе с Прокофьевым сделали советский балет "Стальной скок". И это уже свидетельство, конечно, нового этапа в жизни Дягилева, когда он всерьез обдумывал возможность если не возвращения в СССР, то, по крайней мере, сотрудничества с советскими властями.
Елена Фанайлова: То есть не он хотел встроиться в революцию, а наоборот, революцию хотел встроить в свой художественный язык, в свой художественный мир. Это очень большие амбиции! А страдал ли друг и покровитель Дягилева Бенуа какими-то революционными болезнями, хотел ли он вовлечь революцию в свою жизнь или сам встроиться в этот революционный поток, который всю страну захватывает?
Ева Берар: Мне очень понравилось выступление Елены Наумовны, но мне трудно вписаться в ее определения, трудно принять эту категорию болезни. Мы же знаем, читая разные воспоминания и вообще документы за годы войны, и здоровой обстановки там никакой не было, и это во всех слоях общества. Так что противопоставлять болезненные 1917-18 годы здоровому обществу за время войны - мне это кажется не совсем убедительным. Наверное, я уверена, что именно война, уже не говоря о том, что было до войны, было этим болезненным состоянием. И для Бенуа как раз это очень важно. Это вообще очень важно, и для Бенуа особенно, потому что с 1916 года все его размышления о России и себе самом, о жизни его круга вращались вокруг войны. Как он подчеркивает, он чувствовал огромное уважение к институту монархии, но он жесточайше осуждал эту монархию и монарха за то, как они повели войну, как довели то же самодержавие до распада.
Война у Бенуа стоит на первом месте, он даже задумывал написать книгу про войну, именно как про разложение общества, разложение страны, разложение этики. Мы здесь настойчиво говорим об октябре, но в его дневнике прописными буквами стоит записка: "Это и есть революция!" - 28 февраля, а не в октябре.
Елена Фанайлова: Да, есть мнения, что основная революция - это февральская, а октябрьская - это переворот.
Давид Фельдман: Да нет такого мнения. В период от 1918 года до конца 20-х годов, начала 30-х в ходу были две определения - Великая Октябрьская революция и Октябрьский переворот. Употребляли их одни и те же авторы, и здесь нет никакого противоречия. Потому что в социалистической традиции у слова "революция" есть несколько значений. С одной стороны, революция - это акт, то есть переворот, переход власти от одной силы к другой. С другой стороны, революция - это процесс построения справедливо устроенного общества. И только товарищ Сталин уже в 30-е годы сказала: точка, Великая Октябрьская революция, никаких переворотов, потому что революции кончились, больше их не будет.
Ева Берар: Вот слово "катастрофа", которое было сказано и которое стоит во главе нашей конференции, оно самое важное. Причем оно очень часто появляется в дневнике Бенуа, там или "катаклизм", или "катастрофа", он именно при помощи этого слова оценивал все происходящее. Но, как говорила Надежда Мандельштам, даже во время землетрясения люди ведут себя по-разному. Мы здесь говорим о сознании, о переживаниях, об оценке, а очень важная для меня категория - поведение. Она гораздо проще, чем сознание, ее гораздо легче точно уловить, описать, не прибавляя своего, просто какое было поведение людей в данной ситуации, как они реагировали на то, что им казалось катастрофой. Что интересно в революции, пока мы не наложим на нее собственных схем, это то, наше описание истории не существует. Это не то что деконструкция, нет, это просто хаос. Время революции другое. И поэтому дневники и письма так подходят как материал к тому, чтобы понять, как это произошло. И вот что интересно у Бенуа, это не то, как он вписывался в революцию, об этом можно много говорить, но для меня лично было интересно, как он не мог вписаться, как он хотел понять, что происходило, и как трудно ему было это понять, как он каждый день менял свое представление о том, что происходит.
Елена Фанайлова: Но при этом известно, что он хотел сотрудничать с Горьким, и сотрудничал, и он думал, что будет полезным новому государству. И как выясняется, это была очень тяжелая история.
Ева Берар: Да, это была тяжелая для него задача. Это был разрыв между тем, что он называл долгом, и его личным характером, о котором он говорил "у меня халатная психология" - он любил сидеть дома и работать, и все. И вот был этот порыв - спасать памятники искусств и налаживать новую художественную жизнь, который вел его к работе с Горьким. К нему же пришел Луначарский, к нему пришел сам Горький - помоги! И как он тогда говорил: "Правда, нельзя стоять в стороне".
Алексей Мокроусов: Интересна эволюция Бенуа. Ведь первую революцию и все, что до нее было, он как бы осторожно переждал в Париже. Ему было это все настолько чуждо, что он не хотела даже приезжать и заниматься делами журнала "Мир искусства", он сидел там и оттуда слал гневные письмо: "Почему я далек от вас?" - но это был его собственный выбор. Но к 1917 году все-таки, не знаю, случайно или нет, он в этот момент сидел в Петрограде, а не в Париже, приехал, и когда наступил вызов времени, он решил попытаться на него ответить. И долгое время отвечал, пока это время его не сломало.
Ева Берар: Между этими двумя революциями, между 1905-м и 1917 годом это была уже другая Россия, и был другой Бенуа. Все-таки была общественная жизнь, были журналы, была конституция 17 октября...
Давид Фельдман: 17 октября была не конституция, а был манифест "О даровании свободы печати, собраний и партий".
Ева Берар: Да, вы правы. И возможности общественной деятельности были совсем другие. И вообще, он надеялся тогда не только вести общественную деятельность, но и, как Дягилев, подключиться к реформе художественной жизни и имперских учреждений. Так что это была для него другая Россия, и гражданское общество началось для него в 1905 году.
Давид Фельдман: У Бенуа был выбор в 1905 году, был выбор в 1917 году, а в 1918-м уже не было. Вот все про высокое, а я, как всегда о грустном. Во-первых, большевистскими декретами была отменена свобода торговли, и с этого момента торговля была прекращена, практически все горожане оказались в поисках пайка, а паек выдавался в зависимости от участия и значимости этого участия. Более того, для самых азартных, которые думали, что они найдут себе работу где-нибудь еще, например, доктор, художник, вот специально для них была введена трудовая повинность. Как сказал Троцкий, "в основу нашего кодекса законов о труде мы кладем трудовую повинность", которой подлежат все от 16-ти до 60-ти, и ежели кто не работал в советском или партийном учреждении, то с любого места мог быть отправлен на расчистку грунтовых дорог, расчистку снега, вывоз экскрементов, ну, как повезет. Поэтому про выбор уже не приходится говорить.
Ева Берар: Но у Бенуа была все-таки возможность эмиграции. В 1918 году люди его круга уезжали, и у него было приглашение, так что возможность была. Он ей не воспользовался, хотя колебался. Выбор был всегда. Что случилось еще в 1918 году, это какой-то всплеск любви к стране, заботы о стране именно из-за разорения этой страны. Страна разорена, и сам Зимний дворец был для него каким-то любимым детищем.
Елена Фанайлова: Я предлагаю нам послушать Оксану Киянскую, историка, литературоведа, профессора РГГУ, которая рассказывает об еще одном удивительном персонаже этого времени и этой конференции - это Аркадий Сергеевич Бухов, писатель, фельетонист и сатирик, который работал в "Сатириконе" и "Новом Сатириконе", а в 1918 году по причине того, что советская власть не хотела мириться с существованием этих журналов, он эмигрировал в Литву. И дальше его жизнь сложилась так, что он стал буквально агентом четырех разведок.
Оксана Киянская: Действительно, в России происходили катаклизмы, и Бухов испытанием временем не выдержал. Я занималась его биографией, занялась случайно, просто потому, что в Центральном архиве ФСБ обнаружила дело Бухова. На страницах этого дела я увидела трагическую фигуру человека, сломленного эпохой. Я рассматривала, конечно, в докладе все периоды деятельности Бухова, его работу первоначальную в журнале "Сатирикон", дореволюционном, "Новый Сатирикон". Он, как известно, был там друг Аверченко, автор многих популярных фельетонов сатириконовских. Потом следующий период - это период эмиграции, в 1918 году Бухов уехал в эмиграцию. И он потом честно рассказывал на допросах о том, что конкуренция с другими изданиями привела к тому, что газета "Эхо", которую он возглавлял, стала хиреть, и он обратился сначала к литовскому Министерству внутренних дел, газета издавалась в Литве, в городе Ковно, за деньгами, за финансовой помощь, потом с немецкое посольство в Ковно, потом в российское посольство в Ковно, и таким образом он от всех этих посольств попал в зависимость, требовали все посольства от него информации друг на друга, где он что слышал и видел, и он эту информацию предоставлял, ему за это платили деньги. Кроме того, газета "Эхо" не имела раз и навсегда заданной программы, линии своей, потому что линия колебалась в зависимости от того, кто больше платил денег. И это знали прекрасно современники, и это отразилось в других периодических изданиях той поры.
Следующий период меня в исследовательском плане интересовал больше всего, потому что я вообще занимаюсь российской журналистикой, сатирической, 20-30-х годов, у меня есть работы на эту тему, и он очень много писал в своих показаниях, исповедальных таких, очень много писал про своих коллег, про работу свою, про то, с кем он общался, что делал, что видел. И самое главное, он в этих показаниях честно рассказал о том, что он был секретным сотрудником НКВД, что это было условие, при котором он получил возможность спокойно и честно работать в Советском Союзе, когда он в Советский Союз вернулся. Это было в декабре 1927 года. И что самое главное в этих показаниях, это такая попытка Бухова дать ответ: как же получилось, что он, друг Аверченко, сатириконовец, писатель с кристальной репутацией, оказался сначала в положении такого зайца, бегающего между разным посольствами в Литве, а потом оказался секретным сотрудником НКВД. Были свои обстоятельства, и он о них подробно рассказывает. Были у него свои какие-то мысли на эту тему, он очень честно их излагает. Кстати говоря, эти показания я опубликовала, мы с моим коллегой Давидов Фельдманом, точнее, опубликовали два года назад, в 2015 году, в нашей книге "Портреты и скандалы. Из истории советской журналистики".
И конечно, чем вот еще привлекает Бухов, тем, что, когда мы говорим - человек и революция, писатель и революция, привлекаем к анализу тексты, художественные или публицистические, того или иного писателя, говорим о том, что вот он принял революцию или не принял революцию, был за революцию или был против революции, а здесь мы можем видеть не публицистические рассуждения, а рассуждения, по-видимому, близкие к истине, рассуждения, которые проверяются по другим документам. И конечно, очень интересно, что происходило на самом деле за кулисами публицистики, за кулисами рассуждений о том, что советская власть хорошая или советская власть плохая. Как люди выживали при советской власти, как люди выживали в эмиграции, что творилось с их душами, что творилось с их жизнями - вот что, по-моему, самое главное в этом. Для меня это самое главное в следственном деле Бухова, и я постаралась это выразить в своем докладе.
Елена Фанайлова: Кто еще из интересных персонажей был представлен?
Елена Марасинова: У нас была секция, на мой взгляд, по-своему уникальная. Потому что там, во-первых, выступал Вероника Жобер и Мария Кротова, они говорили о дневнике и о воспоминаниях белого офицера Ильина. Вероника Жобер является его внучкой, она дочь Ольги, которая была родной сестрой Татьяны Ильиной, которая написала эту знаменитую книгу "Дороги и судьбу", всем хорошо известную, она была издана, по-моему, в 70-е годы. У Вероники, конечно, не только такой удаленный взгляд, но и личностный, потому что это судьба ее деда. И о нем же говорила Мария Кротова, которая занимается эмиграцией в Харбине и вообще судьбами этой эмиграции. И другой по-своему уникальный доклад был у Дмитрия Щеглова, который говорил о мемуарах и дневниках тоже своей бабушки, Щегловой, которая актуально, по-юношески, с каким-то особым энтузиазмом воспринимала период революции, и для нее период революции был сначала не какой-то катастрофой, а надеждой и перспективой, каким-то невероятным юношеским подъемом. В этом отношении, конечно, наша секция была очень интересна, потому что там были представители разных социальных групп, с одной стороны, а с другой стороны, все-таки говорили потомки о памяти своей семьи.
И еще, конечно, когда вот я планировала проект конференции, у меня почему-то все время в голове были "Окаянные дни" Бунина и дневник Зинаиды Гиппиус. И вот как-то исходя из этих материалов, я и думала, что составлю круг вопросов. Кстати, очень помогла мне с этим руководитель сайта "Гефтер.ру" Ира Вакская. Но что удивительно, был доклад нашего немецкого коллеги, и это был пленарный доклад, у нас бывало два пленарных доклада, и Хольгер Гемба, профессор из Бохума, как раз говорил об "Окаянных днях".
И вот особенность памяти и, может быть, особенность нашего восприятия революции, ведь революция окрасилась в тот цвет, в который она окрасилась, благодаря той призме десятилетий, сквозь которую мы на нее смотрим. Иначе говоря, результаты революции окрасили в значительной степени наше восприятие. Конечно, в истории всегда есть альтернатива, и история могла пойти несколько по-другому, и может быть, тогда наше восприятие революции было бы другое, но сама революция, может быть, и не была такой катастрофой, но то, что наслаивалось потом, окрасило и революцию вот в такое эмоциональное восприятие катастрофы и катаклизма. И для меня, конечно, было невероятно удивительно осознать, что "Окаянные дни" - это не дневник, а это воспоминания, написанные в форме дневника. И то же самое у Гиппиус. То есть они воспроизводят революцию как дневник уже из своего опыта, что она принесла с собой и как шла от нее ударная волна.
Елена Фанайлова: То есть такая посткатастрофа, да.
Алексей Мокроусов: Я хотел добавить по поводу фигура Ильина, который в двух докладах у нас представлен. Это интереснейшие, конечно, тексты! Но возникла проблема с определением жанра, потом что они были изданы издательством "Русский путь" как дневники, но в ходе обмена репликами между двумя докладчиками стало понятно, что дневниками являются записи, сделанные до революции, а все, что было записано Ильиным во время Гражданской войны, когда он путешествовал по Сибири в качестве боевого офицера, это им было много раз потом отредактировано, вплоть до того, что он смог продать дневники Русскому историческому архиву в Праге, но при этом он постоянно забирал их оттуда и переписывал, и по новой редактировал.
Ева Берар: Уточню, что дневники Бенуа тоже переписаны. Он их писал, и уже в Париже в 50-е годы он их переписал. И есть интереснейшая заметка 1917 года. Он вернулся домой, адский холод, руки вообще не двигаются, а там его дети переписывают его дневник 1892 года.
Елена Фанайлова: Интересно, добавляли ли они что-то...
Алексей Мокроусов: Добавляли, да.
Ева Берар: Редактировали. Не сказано, что добавляли. Редактировали.
Алексей Мокроусов: У нас две редакции дневников Бенуа есть, полная и неполная.
Ева Берар: Там разные вещи делались, и вычеркивали, наверное, некоторые фамилии друзей и так далее. Если есть чувство, что это остается для истории, это другая вещь. Когда дневник пишется для себя, против истории, что я - уникальный субъект, но тоже пишется и для истории.
Алексей Мокроусов: И вот у Ильина это видно, потому что те дневники, которые в ходе гражданской войны возникли, они более развернуты, в них больше комментариев и как бы аналитики. И понятно, мне так кажется, что человек в ходе боевых действий просто физически не успевает это записать и осмыслить. И на секции прозвучало, что ряд замечаний выглядят как провидческие, и на взгляд докладчиков, они просто были позднее вписаны туда. То есть человек постфактум хочет оказаться на одной волне с историей. Тем более что сам Ильин думал о возвращении в СССР, и дочь его, Наталья Ильина, вернулась. Но, с другой стороны, у нас был очень интересный доклад питерского историка Дмитрия Щеглова, который тоже о своих дедушке и прабабушке рассказывает, и там он пытается показать, что такое для прабабушки была революция, речь еще о первой. Это строится на противопоставлении романтичной деятельности и обывательской скукоты. Вот главным, как выясняется, для этой юной революционерки, прабабушки Щеглова, оказывается понятие - чтобы было не скучно. Вот революция - это не скучно.
И потом последующие судьбы у всех этих героев сложились, конечно, по-разному. Вот у нас на моей секции был еще доклад Анны Коваловой из Петербурга, и она рассказывала о киножурналисте дореволюционном Лурье, который был очень мощной фигурой, делал отличную кинематографическую прессу, и там была удивительна его послереволюционная судьба. Он был фактически не востребован новой властью, хотя он был совершенно деидеологизированным человеком, он был просто профессионалом высокой пробы. Вот мне кажется, послереволюционная судьба людей, которые многое могли, но чьи биографии искусственно обрубили в 1917 году, без всяких видимых причин, кроме формальной принадлежности к миру до 1917 года, вот, собственно, эта трагедия является одним из сквозных сюжетов всей конференции.
Елена Фанайлова: Спрошу еще по поводу Дягилева, что про вашего-то героя известно? Существуют какие-то документальные подтверждения или позднейшая история? Вот этот миф о том, что Дягилев хотел вернуться в Россию, как-то подтверждается?
Алексей Мокроусов: Он обсуждал это все время в форме совместного сезона с Мейерхольдом в Париже, и они собирались давать спектакли через день - один день дягилевская труппа, один день мейерхольдовский театр. Он звал Таирова на постановку "Стального скока", и Таиров, который очень ценил Дягилева и во время своих парижских гастролей все время его звал на свои спектакли, просил даже специально выступить на банкете после окончания гастролей с речью об интернациональности искусства, и Дягилев отказался в последний момент, сославшись на отсутствие голоса, по формальным причинам. Дягилев искал эти контакты, и помощь Маяковскому он оказывал в получении визы, и было письмо Маяковского Луначарскому, что "мы можем использовать Дягилева в своих интересах".
Был сюжет, связанный с неожиданным визитом в Лондон, когда прямо на балет "Триумф Нептуна" туда вдруг приехали два племянника Дягилева из советской России, которых он, во-первых, не видел уже 15 лет, не ждал, это были бедные, бледные, тощие, почти оборванные юноши, которые стали зазывать Дягилева обратно в СССР. Дягилев очень опешил, удивился, он с ними поговорил о жизни, о том, что им нравится на этом представлении балета, а что нет, и, по словам Светлова, этот разговор с племянниками, совершенно фантасмагорический, оказался решающим для Дягилева в его отказе от мысли вернуться в СССР. Потому что главным страхом Дягилева в этой истории было то, что он никогда не сможет оттуда выехать обратно, что и случилось с Капицей.
Елена Фанайлова: Давид, ваш доклад - "Красное и белое: пропагандистская катастрофа". Можно коротко, в чем состояла эта пропагандистская катастрофа с обеих сторон?
Давид Фельдман: Нет, не с обеих. О том же самом говорил мой коллега и соавтор Михаил Одесский, мы говорили о политических терминах, эксплицируя, что вовсе не обязательно за каждым понятием стоит неизменная сущность. Она-то как раз меняется. И в данном случае, если кратко, Ленин гениально использовал французскую культурную традицию, где "красные" - это республиканцы, а "белые" - бурбонский флаг - монархисты. Своих противников Ленин объявил и утвердил благодаря информационной монополии в качестве монархистов. Великолепные и лишенные возможности не сотрудничать с советской властью художники реализовали это все на уровне наглядной агитации. Сделано было все красиво, то есть позитив - что должно быть, негатив - чего не должно быть. Со стороны противников советского правительства ничего подобного не было, они не могли придумать позитив, и это была пропагандистская катастрофа.
Елена Марасинова: Подводя, можно сказать, итоги общему разговору на конференции, мы пытались определить состояние эмоциональное, ментальное человека, может быть, не постфактум, который пытается осмыслить, что произошло со страной, с его жизнью, с судьбой его семьи, с его культурой, которой он принадлежал так или иначе, а именно вот состояние человека в момент катастрофы. И прослушав целый ряд докладов, у меня создалось такое впечатление, которое, может быть, появилось еще после прочтения дневников и Гиппиус, и Блока, и Бунина, что со стороны интеллектуала, со стороны той старой России, которую мы отождествляем с дореволюционной культурой, было состояние стилистического краха, они не могли стилистически принять даже не столько вот музыку революции, сколько стилистику поведения людей, которые оказались у власти. С другой стороны, создалось впечатление у тех, кто пришел к власти, краха иллюзий.
И безусловно, вот прозвучало очень важное замечание во время конференции: мало источников по поводу того, что творилось в душе тех, кто нес эту новую стилистику революции и новую стилистику поведения, может быть, с частушками, с чудовищными песнями, с семечками, с обнаженными штыками, с кострами на улицах и так далее. Вот то, что оттолкнуло и Бунина, и Гиппиус, и Блока, и от чего, в общем-то, тонкая прослойка интеллектуальной элиты действительно похолодела. Вот это еще предстоит исследовать. И я надеюсь, что будут опубликованы материалы нашей конференции, и таким образом, обсуждение продолжится.