Ссылки для упрощенного доступа

Антихрист в СССР?


Первое (Мюнхен, 1986) и последнее (Петербург, "Азбука", 2012) издания романа "Псалом"
Первое (Мюнхен, 1986) и последнее (Петербург, "Азбука", 2012) издания романа "Псалом"

Вячеслав Иванов о романе Фридриха Горенштейна, книге особого рода

To, что сатана с визитной карточкой Professor Woland посетил Москву в конце 20-х кажется, благодаря таланту Михаила Булгакова, уже почти ни у кого не вызывает сомнений… А вот жил ли на территории СССР с 1933 года по начало 50-х (то есть в годы правления Сталина) посланец Бога Антихрист? В этом не менее талантливо убеждает нас Фридрих Горенштейн в своем романе «Псалом».

Роман «Псалом» был написан 43-летним Горенштейном, зрелым писателем, в Москве в 1975 году, т.е. 42 года назад. Впервые отдельной книгой роман был издан в Мюнхене в 1986 году. Читатели СССР смогли познакомиться с ним в журнальном варианте в «Октябре» только в 1991 /1992 годах. Предисловие к этой первой на Родине публикации романа написал Вячеслав Всеволодович Иванов.

Публикация его текста посвящена памяти выдающегося лингвиста и энциклопедиста.

Юрий Векслер

О РОМАНЕ ФРИДРИХА ГОРЕНШТЕЙНА «ПСАЛОМ»

Прежде всего предуведомление читателю: роман Фридриха Горенштейна «Псалом» принадлежит к числу книг совершенно особого рода, построение которых не подчиняется никаким ранее установленным правилам. Писатель сам открыл для себя этот новый способ сочинения и приемы, ему способствующие. Поэтому - да и по другим причинам, о которых позже, - роман не читается легко. Особенно это можно сказать о страницах, перегруженных размышлениями героев и автора, часто от мыслящих своих героев неотличимого. Весь роман - это одна долго разворачивающаяся авторская мысль. Для своего воплощения она нуждается в притчах. Действующие лица этих притч - вполне реальные люди, в описании которых, как и обстановки, их окружающей, не упущены самые простые житейские мелочи. Но роман от этого не становится реалистическим. Оттого, находя в некоторых навязчиво повторяемых местах его несоответствие известной мне действительности, я не могу упрекнуть в этом автора: он же не дал обета этой действительности следовать. Скорее наоборот: в романе подчеркнута чудесность или по меньшей мере странность в нем происходящего. В самом деле, действие всех пяти частей-притч романа строится вокруг существа мифологического - Антихриста, который может, используя данную ему силу, внезапно исчезать от врагов или мгновенно поражать их. То, что в последней из притч Антихрист работает дворником, - удачно найденная реалистическая деталь: ведь в том Литературном институте, который емко и гротескно обрисован в последней части романа, служит дворником великий писатель Андрей Платонов, чье явственное влияние чудится в «Псалме», особенно в изображении детей. Мы все за последние лет двадцать привыкли видеть едва ли не самых выдающихся из талантливых молодых поэтов или филологов зарабатывающими себе на жизнь работой кочегара или лифтера. Чем же отличается от них горенштейновский дворник-Антихрист? Они все принадлежат странности мира, где роман возник.

Фридрих Горенштейн с "Псаломом" в руках. 1986
Фридрих Горенштейн с "Псаломом" в руках. 1986

Если бы мы - для удовлетворения тех читателей, которые не хотят иметь дело с литературой, целиком создаваемой наново, - захотели вписать роман Горенштейна в литературное окружение нашего века, то, скорее всего, можно было бы задуматься о частичном сходстве с магическим реализмом Варгаса Льосы, или Гарсиа Маркеса, или с романами-притчами Кафки. Но как раз сопоставление с Кафкой покажет и одно немаловажное различие. Как и на Горенштейна, на Кафку Ветхий Завет повлиял и как литературное произведение. Но Кафка перенял прежде всего самый стиль библейских иносказаний. А Горенштейн недаром столько раз цитирует Библию: он старается следовать самой букве ветхозаветного текста. Его сочинение по своему построению иногда близко к богословскому. Совсем необычен способ, каким (за исключением последней части - финала) в романе говорит и думает Антихрист. Не он думает, а Бог говорит ему через одного из пророков.

Из психологических исследований последних лет (я имею в виду книгу американского психолога и историка культуры Джейнза) мы знаем, что библейские рассказы передавали суть того разговора с Богом, который велся в душе каждого из пророков, но важен был для всего общества. Лишь посредством пророков оно могло говорить с Богом. Очевидно, для каждого из пророков этот разговор был такой же реальностью, как для любого из нас беседа по телефону. Горенштейн делает существо с подобной ветхозаветной психологией героем своего романа. Но пересказываемые в романе многочисленные разговоры Антихриста с Богом все даны цитатами из Ветхого Завета. Горенштейн боится неточности, робеет перед собственным воображением. Способ цитирования другого канонического текста обычен в Библии. Здесь Горенштейн верен ее стилистике, столь отличающейся от манеры современных романистов.

Но по этой же причине психологический портрет Антихриста гораздо менее отчетлив, чем рисунок, изображающий других героев. В замысле и исполнении романа есть явное неравновесие мужских и женских ролей. Преобладают женщины. Две первых истории, отчасти - как замечает и сам автор - друг друга повторяющие, рассказаны от имени героинь - простых девочек. В первой части-притче Мария умело просит милостыню, добывая прокорм и для своего больного младшего брата Васи. История девочки-нищенки Марии достигает платоновской жестокой силы.

То место в романе, где переданы чувства девочки Марии, затерявшейся в снежном поле у станции Андреевка, принадлежит едва ли не к лучшим в книге

Аннушка из второй притчи чем-то напомнила главному герою – Антихристу -- Марию из первой части, хоть вроде две девочки и не похожи были друг на друга. Антихрист послан был «к нечестивой девочке-мученице Аннушке после доброй девочки-блудницы Марии...» Отчасти напоминают друг друга и их истории: Аннушка оказалась повинной в смерти ее братика Вовы, как Мария - в том, что пропал больной ее брат Вася. Но особенно ясно внутреннее сходство двух молодых женщин проявляется в вершинных минутах их горя: «Во сне громко плакала Аннушка, поскольку во сне она была дома, и плакать ей никто запретить не мог. Но наяву плакала Аннушка тихо, поскольку наяву была она в немецком рабстве. Это был тот самый Божий плач от сердца, которым Господь изредка награждает неразумных и которым в поле у станции Андреевка в 1933 году плакала Мария, малолетняя блудница. Через этот Божий плач возвысилась тогда Мария, без слов прочла она наставление Господа и без разума поняла то, что дано было через разум пророку Исайе».

То место в романе, где переданы чувства девочки Марии, затерявшейся в снежном поле у станции Андреевка, принадлежит едва ли не к лучшим в книге. Горенштейн не теряет жесткости в выражении своего понимания Марии (как потом Аннушки). По его словам, «от Марии ее собственная душа и ее разум были отделены бесконечным пространством, но безмолвное сердце, лишенное Божьего дара слова, сердце ее было рядом с ней, и она заплакала, не имея ни слов, ни понятий, а одни только лишенные смысла звуки». Мысль о Слове, которое где-то существует для каждого человека, но может остаться ему нераскрытым, особенно четко выражена Горенштейном в следующей притче, где говорится о городском красавце и пьянице Павлове, которого так и не нашло его личное Слово. Может быть, лучше всего Горенштейн описывает таких людей, отделенных от Слова и от разума беспредельным пространством.

В отличие от поэтических и проникновенных образов главных героинь пяти притч и мелькающих в них же живых и впечатляющих зарисовок других женских персонажей портреты многих мужских действующих лиц одномерны. Часто они гротескны, как изображения пьяницы Павлова и его собутыльников. Но подобные провинциальные люмпены еще удаются Горенштейну, находящему два-три метких штриха (часто чисто физиологических) для их характеристики. Гораздо слабее оказываются попытки нарисовать портрет интеллигента.

Самым неудачным образом в «Псалме» мне кажется Алексей Иосифович Иволгин. Его портрет насквозь идеологичен, он нужен автору только для того, чтобы проиллюстрировать свою идею. И здесь неожиданно Горенштейн обнаруживает - именно там, где его идея, казалось бы, противоположна официальной советской, -- свою причастность, пусть особого рода, традиции социалистического реализма, под которым я разумею усредненную стилистику советской прозы. Оттого в описании жизни, страданий и смерти Иволгина столько натянутого и даже фальшивого. Горенштейн отнюдь не политический писатель, и его попытка перейти к прямой политической сатире остается явно неудачной.

Горенштейн отнюдь не политический писатель, и его попытка перейти к прямой политической сатире остается явно неудачной

Но едва ли многим лучше образ старика Иловайского, с которым связала свою жизнь вдова Иволгина Клавдия. уж не ее ли сперва расчетливость, потом неумность бросают тень на жизненных ее спутников? Ведь мужчины у Горенштейна явно вторичны по сравнению с героинями и иногда (как Гриша, насилующий Марию в первой притче) нужны только для пробуждения чувства в героине; потом они исчезают, роман, строящийся на женских образах, в них не нуждается.

Но есть и еще более серьезная причина неудачи Горенштейна в изображении Иволгина и Иловайского, да и гораздо более молодых интеллигентов и их разговоров в последней притче, действие которой происходит в Москве, и притом в таком ее примечательном месте, как Третьяковская галерея. Горенштейну решительно не удаются интеллигенты и их разговоры. Когда Иловайский вспоминает с друзьями молодости на даче у одного из них подробности церковного их воспитания и когда студенты Литературного института заводят спор между собой, роман приближается к провалу, какой бывает только у большого писателя, особенно в русской литературе.

Я позволю себе сравнение, которое многим покажется удивительным. Неумением изобразить интеллигента Горенштейн напоминает Солженицына. У обоих крупных прозаиков, чьи сочинения останутся в нашей литературе, при их умении изобразить простых людей (у Солженицына это обычно мужчины и старухи, как Матрена, у Горенштейна -больше всего девочек и девушек), интеллигенты оказываются куда менее интересными. И здесь опять приходится подумать о традиции социалистического реализма. Интеллигенты - старик ли Иловайский с его рассуждениями о Христе или студент Литературного института Андрей с его рассуждениями о Моисее - нужны Горенштейну прежде всего или почти исключительно для выражения мыслей, его занимающих. Оттого их изображение одномернее портретов провинциальных пьяниц. Когда в пятой притче эти последние, как студент Литературного института Сомов и кончающий жизнь самоубийством Вася, встречаются с Андреем, у автора для пьяных хулиганов оказывается больше красок, чем для сосредоточенного на мыслях о Боге Андрея.

Но Горенштейн не был бы крупным писателем, если бы ему мешала изобразить городских образованных людей только перенятая из литературы предшествующих лет склонность к превращению героев в идеологические схемы. У этой традиции есть и гораздо более серьезные истоки и параллельные ей явления в литературе нашего века.

Борис Хазанов верно отмечает зависимость Горенштейна от Достоевского

Борис Хазанов верно отмечает зависимость Горенштейна от Достоевского, с которым автор «Псалма» так яростно спорит. Не признающий Достоевского (да и всей русской литературы) известный чешский писатель нашего времени Кундера в своем замечательном эссе о жанре романа ориентируется главным образом на центральноевропейскую традицию философского романа. Среди писателей немецкого языка Кундера особенно отмечает Кафку, Музиля и Броха.

«Псалом», бесспорно, принадлежит к этой традиции. Но в отличие, скажем, от Кафки Горенштейн не ограничивается философскими притчами на ветхозаветный лад, он хочет втолковать - или даже вбить в голову? --- читателю свою философию с упорством, напоминающим монологическую одержимость Льва Толстого (Достоевский благодаря его диалогическому многообразию не был столь напряженно односторонен). Несколько любимых идей Горенштейна повторяются в романе много раз. Главные из них касаются России и еврейства, с одной стороны, христианства и иудаизма - с другой.

Борис Хазанов справедливо говорит также и об одержимости Горенштейна Россией. Горенштейн не просто следует русской литературной традиции, столько для него значащей: Пушкин в романе не раз упомянут как высокое воплощение гения, нашлись у Горенштейна и должные слова для оценки библейских стихов Языкова. Горенштейн, как все истинно русские писатели, болен Россией, ее мучительной историей и безбрежной географией (с которой, кстати говоря, для Горенштейна сопряжены притягательные черты русских женщин; ведь им нужно было заселить настолько обширные пространства, отсюда их способность к продолжению рода и дар плотской любви).

В русской истории, особенно новейшей, Горенштейна волнует тема соотношения России и еврейства, к нему повернутая прежде всего русским (или восточнославянским; речь идет и об Украине начиная с Шевченко) антисемитизмом. Я не стану спорить с его преувеличениями, понятными при запальчивости в любом споре. Не раз в его романе встречаются русские или украинцы, повторяющие старое антисемитское утверждение о том, будто евреи убили Христа (словно тот и сам не был евреем; в самом деле, эта простая истина часто забывается, но не в романе Горенштейна). Я берусь доказать, что в русских деревнях, пока до недавнего времени они еще существовали, антисемитизма (а в том числе и этого понимания Христовой смерти) не было; он появляется главным образом у деклассированных городских жителей. Они были питательной средой для черносотенцев в России и для нацистов в Германии. Но в ХХ в. антисемитизм стал если и не общераспространенным (вспомним, как мало голосов «Память» и представители ее идеологии, подобные Шафаревичу, получили на недавних демократических выборах в России), то очень шумным и обращающим на себя внимание. Что еще хуже, городские люмпены при поддержке охранки с начала века участвовали в погромах, а в конце сталинского времени, после убийства Михоэлса, ясными были проявления государственного антисемитизма. Мне до боли памятны и так называемая «борьба с космополитизмом» в 1949 г., и «дело врачей», наложившее свое клеймо на зиму 1952-1953 гг. Болезненный след этих двух вспышек официального человеконенавистничества, направленного против людей еврейского происхождения, я нахожу и в романе «Псалом». Вероятно, в чем-то мои юношеские впечатления совпадают с теми, которые я реконструирую у автора романа, судя по его тексту. Но я испытывал непреодолимый стыд за то, что все это делалось государством от имени России (тогда --- и СССР), Горенштейн же, естественно, думает о страданиях людей, родственных ему по рождению и по вере.

Бразильское издание "Псалома", 2017
Бразильское издание "Псалома", 2017

В самом ли деле проклятие антисемитизма лежит на России и на русских таким несмываемым пятном, как можно думать, прочтя роман Горенштейна? Мне хотелось бы ответить на это отрицательно (хотя, признаюсь, эта мысль мучила меня самого как русского в те страшные годы и продолжала мучить потом, вызывая почти физиологическое отвращение по поводу персонажей из «Памяти» и подделывающегося под них Шафаревича). Отношение Горенштейна к России мне отчасти напоминает отношение к еврейству Розанова. В некоторых своих фрагментах Розанов приближается к антисемитизму, иногда самому махровому, в других (или даже тех же самых) обнаруживает тяготение к еврейству, завороженность иудаистическими обрядами, особенно связанными с еврейками. Так и Горенштейн одновременно заворожен женским русским началом, с такой силой им воспетым, и одержим ненавистью к русскому антисемитизму (исторически, я на этом настаиваю, вполне оправданной, хотя в некоторых навязчивых повторениях в романе я нахожу и преувеличения). Роман возвращается к теме ненависти и проклятия, которое несет его герой - Антихрист. Проклятие, которое через Аннушку (исполняющую здесь мифологическую роль) Антихрист посылает Германии, безоговорочно распространяется на все времена. В России ненависть и проклятия Антихриста простираются, если я правильно понимаю «Псалом», скорее не на всех ее обитателей-русских, а на тех человеконенавистников, которые встретились на пути Антихриста-Дана на погибель себе. Это проклятие, не всегда связанное с Даном, относится и к изменникам-выкрестам, как Иволгин или как сын Антихриста Вася, страдавший необузданным антисемитизмом и повесившийся вскоре после того, как он узнал о своем происхождении.

Самой озадачивающей меня частью философских или историософских рассуждений в романе мне представляется постоянно повторяющийся лейтмотив противопоставления иудаизма как истинной религии историческому христианству, против которого герои Горенштейна да и сам автор имеют много возражений. Сам Христос мыслится ими как один из древнееврейских пророков, и в той мере, в какой его первоначальное учение продолжает Моисеево, Горенштейн готов его принять или хотя бы с ним считаться. Но в последующем христианстве или христианской церкви ему чудится отпадение от древней веры, частично им объясняемое тлетворным греческим влиянием.

Советский официальный атеизм для Горенштейна продолжает ложь христианской церкви

Из пятой притчи видно, что часть этих богословских рассуждений (мне самому часто кажущихся не только неверными, но и бесконечно растянутыми) родилась из модных религиозных споров в московских интеллигентских компаниях 1960-х годов. Списаны с натуры, хотя, может быть, и поверхностно плакатны, иконы, заменившие на иных стенах портреты Сталина. Советский официальный атеизм для Горенштейна продолжает ложь христианской церкви; поэтому смена одной лжи другой понятна. Соблазн излишне легкого увлечения православием (а в недавнее время, уже после написания романа, - и нового его огосударствливания) очевиден. Для того чтобы это заметить, не нужно быть писателем такого высокого класса, как Горенштейн. Но было бы нелепо из этих злоупотреблений христианством делать далеко идущие выводы об его исконной природе.

Меня как историка религии и культуры смущает несколько примитивный дуализм философии Горенштейна. Как отчетливо он формулирует в пятой притче, мир для него (как и для некоторых древнееврейских мыслителей) состоит из пар противоположностей. Оттого и герой его романа - Антихрист - мыслит себя как прямое противоположение своему Брату - Христу. Но если продумывать эту мысль до конца, то сюжет романа кажется недодуманным и ущербным. Что сделал Дан на всем протяжении романа, чтобы реализовать свою мифологическую миссию? Ведь в романе он скорее воплощает архетип Дон-Жуана, рождающего детей (иногда его достойных, как Андрей, иногда недостойных и продающих религию отца, как Вася) от нескольких русских женщин.

Роман в большой степени построен вокруг идеи плотской любви как проклятия. А другой любви герои романа почти не знают, Роман и в этом принадлежит при всех своих библейских стилистических особенностях, делающих описания эротических сцен столь своеобразными, именно нашему веку. Над героями, хотя они нигде не упоминают Фрейда, витает проклятие либидо как самой непреодолимой силы, покоряющей и мифологического Антихриста (иногда почти кажущегося ее воплощением), и простых смертных, особенно женщин, чью психологию с таким мастерством воссоздает Горенштейн. Нагота женского тела, насилие над женщиной, надругательство мужа над любовником описаны Гореиштейном с силой, на которую, вероятно, его вдохновило чтение Ветхого Завета. Именно взгляд издалека, не подсматривание в щелку делают эти сцены романа шедеврами прозы ХХ в. Мне кажется, что Горенштейну благодаря его метафизически жесткому письму удалось одному избежать той инфантильной пошлости гимназического увлечения полом, которой так долго страдала наша самиздатская (а потом и тамиздатская) проза, противопоставившая себя оскопленному ханжеству социалистического реализма.

В непреклонной четкости физиологических подробностей, в неуклонном следовании психологической истине Горенштейн, как и в своей монологичности, напоминает Льва Толстого. О Толстом же напоминают части романа, где автор удачно использует толстовский прием остранения, заглядывая далеко за мнимую поверхность явлений - прямо в их суть. Я думаю, что много поколений читателей будут возвращаться к поразительному по силе описанию Литературного института, как его в финале видит Андрей Копосов: «Конференц-зал был увешан кусками литературы всех времен и народов, именно отдельными организмами, извлеченными из тела. Андрей долго думал, на что похожи эти тесно покрывшие все четыре стены стенды с обложками книг, классики прошлого и того, что теперь именуется классикой и попросту книгами первого, второго, третьего сорта. Вокруг были лозунги-цитаты, великие слова на красном холсте, великие профили и силуэты. И понял Андрей - это литературная анатомичка, морг для отдельных частей тела. Заспиртованные цитаты и обложки, что-то вроде печени, легких, рук и ног в банках со спиртам. Части тел в спирте менее имеют отношения к человеку, чем камень на улице или ветка дерева. Камень и ветка дерева более похожи на живого человека, чем его собственная печень или легкие, из него вынутые. Так же далеки от литературы и эти куски литературы в литературной анатомичке. да и во всем этом заведении есть что-то медицинское, научное, где литература выглядит подопытным существом, кроликом, которого мучат исследованиями, где литературе уготовлена роль жертвенная во имя людского благополучия согласно гуманным принципам социалистического реализма».

В лучших своих частях, подобных только что процитированной, роман Горенштейна поднимается над любой прикладной ролью -- в том числе религиозной, философской или историософской - которой привычно подчинялась русская проза. И та необычность формы и жанра романа, с характеристики которой я начал, -- свойство этой подлинной свободы автора, нелегко им завоеванной; ведь для этого ему пришлось преодолеть (пусть иногда не до конца) и традицию социалистического реализма, и дешевую публицистичность многого в тогдашней подпольной самиздатской (и тамиздатской) прозе. Роман Горенштейна иногда по построению напоминает самые спорные стороны лучших книг последней половины века. Обилие случайных встреч и совпадений (особенно в последней части) заставляет вспомнить о «Докторе Живаго», сплетение реалистических деталей и мифологических мотивов и героев уводит к «Мастеру и Маргарите». Но все эти (и другие, приведенные выше) сопоставления необязательны. Горенштейн несравним. Это большой мастер со своими взлетами, иногда (на мой взгляд, столь же большими) неудачами, неровный, мятущийся, мощный, воплощающий в своем поколении боль и силу великой русской прозаической традиции, которой он принадлежит неотрывно.

Иванов Вяч. Вс. [Предисл. к публ. ром. Ф. Горенштейна «Псалом»] // Октябрь. 1991. №10

XS
SM
MD
LG