Прочел кунштюк Игоря Померанцева о пражском наводнении. Отметил фразу: "Я представил себе комнаты, которые я когда-то оценивающе рассматривал, представил, что я вселился туда, представил свои вещи, мебель, рукописи и диски, пухнущие в воде, и развеселился".
Развеселился, значит, император Н.
"Особенно меня радовали фотографии: вышедшие из берегов лица близких и друзей, которые уже никогда не просохли бы и остались на дне жизни".
Улыбался, вероятно, мягко щурился.
Попробую доставить его гибельной радости еще несколько сладких мгновений.
В августе 2002-го мы с сыном были в Москве. Я каждое лето возил его, росшего на чужбине, знакомиться с родиной: Спасское-Лутовиново, Михайловское, Абрамцево.
14-го числа мы проснулись утром, и я машинально ткнул в кнопку радиоприемника, с вечера настроенного на Свободу, и услышал голос моего коллеги Игоря Таборского на полуфразе новостей: "...наиболее пострадавшие районы Праги – Карлин и Троя".
Что за ерунда? Я вечером говорил по телефону с семьей. Об опасности наводнения предупреждали, конечно, все, но чтобы утром уже пострадали районы города? Да еще и наша Троя? Мы жили в большой и довольно дурацкой квартирище в полузагородной части Праги, где по соседству были в прошлом владения древней и знаменитой семьи Штернберков, королевских советников, премьер-министров и основателей Национального музея. Один из них купил здесь земли под летний дворец, и руины предыдущей постройки показались ему чем-то похожими на развалины Трои. С тех пор на карте это имя так и осталось.
Я немедленно набрал пражский номер дочери. В трубке послышалось тарахтение какой-то ручной кофемолки.
Завтракают! – мгновенно осчастливило меня.
"Не могу говорить, – быстро сказала дочка, – нас эвакуируют. Вода прибывает".
В Ясную Поляну мы поедем назло судьбе
Переглянувшись с сыном, мы решили, что хляби небесные и ручьи поддонные инфарктов от нас не дождутся, и в Ясную Поляну мы поедем назло судьбе. И прекрасно съездили.
К вечеру начались звонки из Праги: залито полгорода, нет – уже весь город, спустили запасы из водохранилища, иначе напор мог прорвать старые врата и тогда нагонная волна поднялась бы до 20 метров, а это гибель всему. Что тарахтело? А это вертолет висел над нашим кварталом и в мегафон выкрикивал какую-то чешскую угрозу, тут же сносимую обезумевшим ветром.
Утром: по телевизору, – сообщала Прага, – показывают, как вокруг нашего дома гоняют полицейские на надувных катерах. Нет, понять, сколько затопило, с этого ракурса невозможно.
Днем: сосед, оставшийся, несмотря на эвакуацию, в соседнем доме за углом, считает, что, судя по скрывшейся автобусной остановке, затопило по самую выше некуда.
Вечером: постарайся быть мужественным. Там большая беда.
Сглотнув, спрашиваю, как мне кажется, спокойно: "До потолка?"
Скорее всего, да. Но в соседней квартире полицейские слышали, как поет канарейка, а ее клетка, говорят, забыта на столе. Внук спрашивал: "А слон спасется?"
Жили мы, конечно, у реки, рядом с зоопарком, но от обычного уровня Влтавы до пола нашей квартиры – все-таки восемь метров. Куда же еще плюс три? Откуда такие вселенские масштабы?
За два часа до вселения один из тамошних домов рухнул
На следующий день мы вернулись в Прагу. Через сутки вода почти спала, но в затопленные места еще никого не пускали. Наконец, эвакуированным жителям Карлина разрешили вернуться к себе. За два часа до вселения один из тамошних домов рухнул.
Всеобщая растерянность и неготовность к стихии проявлялась во всем. В архивах, как выяснилось, самые редкие, уникальные карты Европы хранились именно в подвалах, а сегодняшняя многотиражная графомания – на сухой и безопасной высоте. Ответственный за задраивание герметических преград в метро забыл отдать именно это распоряжение, и Влтава, спеша угодить Померанцеву, хлынула сметать и крушить.
Через несколько дней, когда почву в Трое, как кулич, напроверяли какими-то щупами, полиция разрешила нам заглянуть в квартиру.
Дом с виду оставался все таким же, лишь по всему периметру ровно, как по линейке, шел темный след уровня беды. Отлегло от сердца: все же не до потолка!
"Я знаю, – говорит дочка, – но мы с мамой решили тебе соврать, чтобы ты уже настроился на худшее".
Во дворе дома остро захотелось каких-нибудь мостков. Знакомый дворник с философской печалью в улыбке оттеснял к дальним люкам широкоугольной шваброй пятисантиметровый слой зловонной жижи. По всему городу прорвало коллекторы. "Свет в доме, – напутствовал пан Швабричка, – отключен, краны и канализация не работают". Да уж мы догадывались.
Труднее всего оказалось вступить в жилище. Я подумал сперва, что перекосило входную дверь, но это был взбухший ковролин, по которому дверь пришлось продвигать толчками и ударами. Прихожая покоилась в сумерках. Свет оконной бойницы мало помогал нашей слякотной вылазке.
"Что замер?" – спросила дочь из-за плеча? Я с порога смотрел на десятки белых, лимонных и голубоватых обложек эмигрантских изданий, приплывших сюда со всех концов квартиры и впечатавшихся в илистый чернозем. Вот он, подумал я, посев на практике, и вспомнил сцену у Набокова: раненый герой после уличной перестрелки сидит на снегу, а вокруг разбросаны белеющие книжечки стихов.
Вот эту жалко, и вон ту
Отступавшая, задом отплывавшая из квартиры вода побросала в прихожей свой несъедобный улов. И что же я буду теперь со всем этим делать – с грязной и заразной, оскорбленной и изнасилованной стаей? Я ходил по комнатам почти отрешенно, молча, понемногу успокаиваясь: могло быть куда хуже. Метр воды. То есть все диваны, кровати, компьютерная тумба, отставленная на пол, три нижние полки во всех шкафах, две с половиной тысячи книг, ну нет – значит, нет. Вот эту жалко, и вон ту. А, и эта погибла. А эти – бог с ними, жена давно требовала избавиться: сколько можно покупать? Дышать нечем.
И внезапно – как звуковой удар изнутри: архивы! Фотографии! Идиот, не скопировал! Давно ведь собирался! Со стоном, с раненым рыком я открывал нижние ящики, и вместо милых, бесконечно любимых (особенно в эту минуту!) старых лиц я перебирал мягкий и сырой тлен. На некоторых фотографиях эмульсии не было уже совсем – никакой. Нет больше дивной карточки с Соломеей Андрониковой – той, мандельштамовской, – снятой в 1913 году в Париже. И ведь знак французского ателье был, и знака уже не осталось. А Ходасевич – не публиковавшаяся, профессиональная, портретной ценности фотография! А целые эмигрантские альбомы – в Лондоне, Нью-Йорке и Мюнхене отдавали мне люди свои семейные архивы: "Берите, Иван Никитич, у вас целее будут". Не сохранил, не скопировал, все откладывал, дурак, болтун, безответственное ничтожество.
То, что годами выискивалось, убегало, как лань от гнавшегося гепарда, но рано или поздно попадало в мои руки, на что с четырнадцати лет ушло драгоценное время и подавляющая часть семейного бюджета, валялось теперь ничком и навзничь, непригодное к восстановлению. Жена была права: давно надо было продать и жить как люди.
Я присел на корточки и захохотал
В кухне, на кафельном полу чернел какой-то странный том без опознавательных знаков. Я смотрел на него и не мог понять: что же это за книга такая? Я действительно знаю каждую книжку на своих полках, определяю под любым углом, иногда развлекаю этим своих детей. А тут – была полная загадка. Я присел на корточки, взял салфетку и с любопытством отвалил мокрую, тяжелую обложку. И захохотал.
"Что там?" – спросила дочь.
Это был осклизлый том дореволюционного Жуковского. Первая же его страница начиналась так:
РАЗРУШЕНИЕ ТРОИ
Из Энеиды Вергилия
Все молчат, обратив на Энея внимательны лица.
С ложа высокого так начинает Эней-прародитель:
О царица, велишь обновить несказанное горе:
Как погибла Троя...
Вот эту книгу, – говорю, – мы высушим и сохраним.
Надо было еще проверить глубокую кладовку, там по стене стояли полки со всякой домашней всячиной. Но была и дорогая для меня вещь – полный комплект газеты "Новый американец", которую в Нью-Йорке выпускал Сергей Довлатов при ближайшем участии Петра Вайля и Александра Гениса. Шесть толстых красных переплетов газетного формата, причем, за комплектностью проследил сам главный редактор – это была подшивка из нью-йоркского бюро Радио Свобода, ставшая в 1992-м, после закрытия бюро, ненужной. После сложных перемещений по миру она оказалась у меня в Праге. Экземпляр не просто нужный в работе, но и впрямь исторический.
Вытянуть громадные тома с нижней полки не удавалось – они разбухли и в ширину занимали чуть ли не полтора прежних места. Моя дочь в полном кладовочном мраке светила экранчиком телефона.
Принесли каминные инструменты, и, упершись ногой в стену, я кочергой тщетно выламывал юмор, сатиру и печаль 80-х. Пришлось, подумав, бросить занятие. Какую неведомую заразу собирался я перевезти в новую квартиру к двухлетнему внуку?
Без слов мы вышли из тьмы в прихожую. Узкая бойница давала немного тускловатого света. Дочь не знала, чем утешить меня. Я все уши прожужжал, как мечтаю написать о довлатовской газете целую книгу.
Мы стояли и молчали, грязные и безысходные. И тогда я поднял руку и приоткрыл дверцу антресолей.
"Что это?"
"Второй комплект "Нового американца", – говорю. – Только маме не проболтайся".